Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— При чем тут художники? — не выдержал Лосев. — Это вы зря.
Уваров ничего не ответил, пробарабанил пальцами по столу, сбившиеся его короткие рыжеватые волосы улеглись сами собою, воротничок рубашки выпрямился, разгладился, обычное высокомерное выражение вернулось к нему, отделив его от Лосева, от всего, о чем они говорили. Мягким, ровным голосом он сообщил, что хочет взять Лосева к себе, заместителем, первым замом.
Лосев мгновенно вспотел, почувствовал, как прилипла рубашка на спине, пот выступил на лбу. Было стыдно перед Уваровым, но он ничего не мог поделать с собой. Слишком это было внезапно, и слишком долго он этого ждал. Слушок вился давно, его спрашивали и в Лыкове, и в области, он отшучивался, уверял, что не собирается в аппарат. Однако с ним самим никто из начальства разговора не вел. Последнее время слухи прекратились, и стало неприятно, ничего не было, а неприятно, томило, что кто-то там наверху, может, отверг его кандидатуру. Не пришелся. Разонравился. За что? Кому? Самое лучшее уверять, что не хочешь в аппарат. В любом случае выгодно — судьбу не дразнишь, и люди уважают, и страхуешься от разочарований.
И вот оно свершилось, раз Уваров сказал — значит все, поспело, согласовано.
— Спасибо, — Лосев облизнул губы. — Не знаю, как сумею. Фантазии у меня… Машины во мне мало.
— Появится. В тебе есть другое… — он повернул двумя пальцами, как поворачивают ключ зажигания, и прицокнул… — Фантазии у тебя завелись оттого, что засиделся. Тесно там тебе стало.
В стеклах книжных шкафов отражался заоконный вид на город; телевизионная башня, площадь, многоэтажный корпус химкомбината, стекла дробили вид на куски, повторяли. Над шкафом висела карта области: кудлатое зеленое облако, на край которого черным кружком закатился Лыков, городок с ноготок, домотканый, деревянный, с петухами и садами-огородами.
Отсюда можно будет больше сделать для Лыкова, и с мостом, и с Петровской крепостью. Легче решать вопрос об освоении местного серого туфа — дивного стройматериала. Вся область, со всеми районами, вся эта карта будет висеть в его новом кабинете. Целое государство. С мстительным удовольствием подумалось о Пашкове, как тот будет стоять перед ним, прижимая папку. И сразу мысль его перескочила на Сечихина, как он позвонит и скажет — вы, Сечихин, хотели, чтобы я к вам зашел, но, извините, времени у меня нет, уж придется вам явиться, и в кабинете будет сидеть Аркадий Матвеевич… Так что, честно говоря, в первые минуты Лосев думал не столько о деле, сколько тешил свое самолюбие мстительными этими картинками. И тут же представил он себе новую квартиру, просторную, с лоджией, и широкая лестница, и лифт.
— Дело не в должности, сделать можно больше — вот что дорого. Верно? — с проницательностью спросил Уваров, склонив голову, словно прислушиваясь к тому, что происходило внутри лосевского организма. — И перспективы. Движение. Мы сами не знаем своих возможностей.
Каждая фраза тут, каждое слово имели значение. Перспектива — это вообще. Но дальше шло «движение», значит, не вообще перспектива, а в связи с движением, то есть передвижкой. И предыдущие уваровские слова тоже напомнились, высветились. Про выговор, например, ясно, что выговор помешал бы назначению Лосева, в момент назначения любая случайность может помешать. Удивительно, как его разглагольствования не отвратили Уварова, ужас, что он тут наворотил, — картина! пейзаж! — с какой горячностью. Не мудрено, если б Уваров передумал, зачем ему такой вздорный зам; так Лосев никогда бы и не узнала чего он лишился. Прояснились и прочие извивы разговора и почему Уваров терпел, не спешил закончить прием. До сих пор Лосеву казалось, что разговор вел он, добиваясь своего, теперь ясно, что Уварову спор насчет Жмуркиной заводи был нужен, чтобы проверить, прояснить своего будущего зама.
Лосеву нравилось думать, что Уваров, как человек выдающийся, хотел иметь заместителем не бессловесного исполнителя, а работника с выдумкой, мыслящего, способного и подсказать, и понять идею своего начальника. Талантливый руководитель не боится брать себе способных замов. В подборе подчиненных полезно соблюдать правило — с одной стороны, оставаться умнее их и способнее, с другой — не оказаться среди дураков и карьеристов.
Уваров накрыл рукой руку Лосева.
— Знал бы ты, как мне трудно. Ничего не получается. Бьемся, бьемся… — Рука его была неожиданно горячей. Он вздохнул, вздох этот прорвался сквозь все затворы, из самых глубин. Лосеву услышалось, как там, скрытая от всех, жила и страдала уваровская душа. Его охватило чувство понимания, дружбы, согласия, порывало признаться, что на него, Лосева, тоже нападает отчаянье от того, что никто не хочет работать, сколько раз он убеждался, что и сам по-настоящему не умеет… Но он понимал, что Уварову не нужны утешения. И тот, деловой, все учитывающий Лосев указал, что не следует ему соваться со своими переживаниями, лучше, используя настроение, намекнуть, что теперь неудобно возвращаться в Лыков с пустыми руками. Вместо Жмуркиной заводи хотя бы автобусы и железо, и Уваров согласился, не торгуясь; как бы заодно с ним Лосев впервые рассматривал нужды своего города со стороны. Только в вопросе о ставке библиотекарям он заспорил. Понимал, что просьба его не к месту, никак не соответствует ходу разговора и сейчас слишком хлопотно будет Уварову пробить пересмотр ставок. Не нужно было настаивать, чувствовал, что и без того Уваров дает, что может, и было самому тяжело, когда Уваров поморщился, согласился.
— А ты настойчивый мужик, — сказал Уваров, прощаясь.
Из приемной Лосев специально свернул в коридорчик мимо кабинета Пашкова, мечтая встретить его сейчас, ничего не сказать, только улыбнуться, чуть подмигнуть, ручкой помахать… Он даже приоткрыл дверь, но в кабинете никого не было. Все равно, неважно, он плыл над ковровыми дорожками коридора, в груди у него тенькало, пело, как будто там бежало, распевая невесть что, его мальчишество.
Письмо первое. 7 августа 1936 г.
Прелесть моя, Елизавета Авдеевна! Наконец-то завязалась моя работа. Вторая неделя кончается, как пребываю я у Ваших пенатов. И наконец пошло, покатилось, и все опять стало прекрасно. У меня от работы зависит и настроение, и зрение, и цвет лица, и даже рост. По первому взгляду, как я Вам писал, понравилось мне тут — устойчивостью жизни. Те же извечные лопухи, те же старухи в темных платках на лавках, те же веранды в цветных стеклышках, базары, гуляние в саду. Затем меня в местном отеле, то бишь в Доме крестьянина, лишили отдельного номера по случаю приезда начальства и определили в нормальном общежитии. Что было отчасти любопытно. Среди сокоечников были уполномоченные, замученные бумагами, до поздней ночи они переписывали формы, линовали, графили под копирку. Графят в нашем отечестве неслыханное количество бумаги. Я не удержался, набросал несколько рук, сильных, ловких, которые вместо топоров, лопат держали карандаши. Двое колхозников приехали. Передовики. Маются. Еще во вкус не вошли, неловко: за что, мол, платят деньги, за что талоны выдали бесплатные на питание? Один из Журневки, может помните, деревня на Плясве? Он впервые в жизни летом в городе очутился. По привычке вскакивает на заре, выходит в подштанниках во двор, стоит — не знает, куда себя девать. Я и его нарисовал, с тоской в глазах и смущением. Не понимает, что же произошло, — он просто работал, как привык у себя в единоличности, как земля требует, и вдруг, пожалуйте — передовик, чуть ли не герой. По чистоте души чувствует себя как самозванец. А сам коричневый, волосы белые — как негатив, на руке браслет цыганский, цыганка подарила, снимать не велела. В главной моей работе меж тем был полный захлоп. Между прочим, из-за Вас. Впрочем, все, что приключается в этом городке, все связано с Вами — тем оно и сладко, тем оно и горько.