Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(4) И наконец, существует образ человеческой натуры, который предлагает гештальт-психология, когда настала необходимость выработать терапевтический стандарт.
Каждая монистическая[202] система страдает от отсутствия принципа зла, и гештальт-терапия здесь не исключение. Рано или поздно человек задает вопрос, каким образом разрушается естественное здоровое единство поля организма/окружения. А это значит спрашивать, как природа способна продуцировать «неестественное» состояние дел. Надо отдать Гудмену должное, он с незаурядной смелостью честолюбиво и честно излагает теорию своей школы, не скрывая парадоксов. Ключевыми словами у критика Гудмена являются термины «естественный» и «неестественный», взятые из гештальт-психологии. Невольно возникает желание понять смысл импорта этих терминов глубже, чем объясняет сам Гудмен.
Возьмем, например, гудменовское понятие пацифизма, стрелка которого колеблется между полюсами «естественно-неестественно». Гудмен одобряет кулачные потасовки, «потому что это естественно». С другой стороны, «война – неестественное насилие», потому что она «не высвобождает естественные ассоциации и социальную изобретательность, а лишь усиливает силовой авторитарный истеблишмент». Гудмен находит, что ненасилие «пацифистов-доктринеров неестественно и даже в чем-то порочно», потому что это «злопыхательская пробуксовка для обострения чувства вины. Гнев хотя бы адекватен, и не дать гневу вырваться и нанести удар отдает фальшью»[203].
Даже если такие различия завоюют чьи-нибудь симпатии, объяснение, безусловно, путаное. Раз гештальт начинается с доктрины спонтанно саморегулирующегося изначального единства, обязательно надо отстаивать универсальность природы. Природа – это всеобъемлющее целое, включающее в себя и болезни, и здоровье, и разрушение, и созидание, и войну, и потасовки. Причем же тут «естественное» и «неестественное»?
Когда в своем разделе «Гештальт-терапии» Гудмен подходит к этому важнейшему парадоксу, его ответ поражает своей прямотой:
«…“человеческая натура” – это потенциал. Ее можно узнать лишь по ее актуализации в достижениях и в истории и по тому, как она дает себя знать сегодня.
Предвижу вопрос – по каким критериям предпочтительнее оценивать «человеческую натуру»? Что актуально в спонтанности детей, в подвигах героев, в культуре классической эпохи, в сообществе простых людей, в чувствах влюбленных, в поразительной ориентированности и невероятной ловкости, проявляющихся порой у человека в критических ситуациях? Невроз, который тоже является реакцией человеческой натуры; сейчас стал нормой, принял характер эпидемии и, возможно, имеет жизнеспособное социальное будущее.
Мы не можем ответить на этот вопрос[204]».
Странная уклончивость, ведь «критерий» достаточно очевиден. Поведение детей, героев, влюбленных, «простого народа» и людей в кризисных ситуациях является прекрасным и этически вдохновляющим. Для Гудмена оно, безусловно, предмет высокого искусства. Критерий здоровья в гештальте, как все критерии здоровья, является морально-эстетическим. Гештальт-терапевт Гудмен отсылает нас к поэту и романисту Гудмену в поисках понятия гуманности, вокруг которого он сможет собрать драматическое напряжение. Это дает нам четкий критерий – восприимчивость художника. Чего это нам не дает, так это этиологии органического диссонанса.
(В известном «Майском памфлете» Гудмена от 1945 года есть пространная дискуссия о естественном и неестественном насилии, где все различия проведены достаточно четко и хорошо аргументированы. Но этиологии там опять-таки нет. У нас нет объяснения, каким образом первобытная природа разрушает и инвертирует себя так, чтобы некоторые ее действия можно было с полным основанием назвать «неестественными». В конце концов наши термины сводятся к гудменовским синонимам для «красиво-безобразно», «благородно-низко». Возможно, столкнувшись со столь глубокой проблемой, мы должны удовольствоваться этим и довериться мудрости чувствительной души. Если кто-то возразит, что это умаляет термины до ненаучного статуса, мы ответим – скорее это выводит их на морально-эстетический уровень. Ведь наука – это еще не все и даже не так уж много, когда речь идет о создании достойного способа жизни.)
В основе образа мыслей Гудмена мы видим мистическую психологию, где концепция человеческой натуры эстетически и этически соприкасается с неинтеллектуальной естественностью детей и первобытных народов, художников и влюбленных – тех, кто способен раствориться в великолепии момента. Это одно из самых противоречивых достоинств гештальта, утверждающее, вопреки постфрейдовской психиатрии с ее суровым требованием примириться с безрадостной концепцией взрослости, благородство и здравость ребенка и художника.
«Детские ощущения важны, – говорит нам Гудмен, выделяя это предложение курсивом, – не как прошлое, которое надо стереть, но как самые прекрасные свойства взрослой жизни, которые должно возродить: спонтанность, воображение, непосредственность восприятия и манипуляций… «Зрелость» те, кто заявляет о своем интересе к «свободной личности», понимают как тотальную адаптацию в сомнительно ценном сереньком обществе, члены которого дисциплинированно платят долги и налоги»[205].
Таким образом, задолго до битников и хиппи, которые начали саботировать «принцип реальности» американского среднего класса, гештальт-терапевт Гудмен теоретически обосновал великий раскол.
Жизнь, которую теория гештальта учит считать здоровой, нежизнеспособна в существующем у нас социальном порядке. Абсолютно. Технократия отвергает спонтанность, саморегуляцию, животную импульсивность, словно яд в теле политики, предпочитая цели и линию поведения, которые можно выразить в больших абстрактных величинах: мощь государства, измеряемая в единицах массового уничтожения, высокая продуктивность и эффективный массовый маркетинг, измеряемый как ВНП, «космическая гонка», развитие административной системы, и тому подобное. Для технократа больше всегда означает лучше. Везде, где больше инвестиций и больше продукции – не важно, что это за продукция – бомбы, студенты, информация, скоростные шоссе, персонал, публикации, товары, услуги, – мы видим верный признак прогресса. Брутальная несовместимость такого фанатично количественного идеала с качественными потребностями жизни человека красной нитью проходит сквозь все романы Гудмена. В его сюжетах люди, которые хотят быть людьми, должны положить предел обезличенной технократии, если хотят защитить свою человечность от постоянных покушений.
«Мы видим, что все, у кого еще осталась жизнь и энергия, постоянно проявляют природную силу и сталкиваются сегодня с неестественным принуждением. И вдруг, в самой тривиальной проблеме, которая тем не менее становится ключевой, он вдруг ставит точку! Следующий шаг для него не труден и не темен, он вполне понятен, более того, он навязывается Обществом! Современное общество не позволяет человеку быть. Оно слишком тотально, оно заставляет людей действовать вопреки их желаниям»[206].