Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Душа требовала покаяния. Ему надо было сочинять, а сочинялось тяжело. Своим гонцом он решил сделать письмо. Для него это была "книга любви и нежности". Молчание не помогало, слишком много существовало совместных дел. Во-первых, для двухлетнего сынишки срочно требовалась дача. На строительство не хватало денег, можно было только снимать. Стали искать подходящие места. Сначала остановились на Сиверской. Долго не могли решить: годится или нет. Второй вариант — дача товарища Баранова, знакомого Исаака Осиповича, в деревне Прибытково. Он дядька добрый, услужливый. Дунаевский просил Баранова позвонить или заехать к Бобочке с известием об окончательном решении насчёт дачи. Баранов не заехал. Тогда Исаак Осипович посоветовал Бобочке самой найти Баранова. Место его службы было известно: контора "Гипромес" на Невском проспекте рядом с рестораном "Инкат".
Сам он с конца мая опять безвылазно сидел в Москве. Работа делалась колоссальная. Они с Александровым заново озвучивали каждый эпизод "Весёлых ребят", монтировали, снова переозвучивали. Он переделывал какие-то куски с оркестром. Волновался за Бобочку: испытывает ли она нужду в деньгах? Всё время работы над фильмом в Москве в мае постоянно телеграфировал Аренкову — секретарю горкома Союза композиторов, — чтобы тот поспешил перечислить на его сберегательную книжку тысячу рублей. Просил Аренкова позвонить Бобочке, чтобы сообщить об исполнении.
Как назло, к маю 1934 года Кинокомитет ещё не заплатил Дунаевскому за "Весёлых ребят", хотя работа была принята. Сумма ожидалась очень крупная. Сама собой, от предвкушения решения многих проблем родилась запасная стратегия: если подведёт Аренков, он тут же пойдёт к Шумяцкому, всё ему объяснит, расскажет про положение — и тот прикажет перечислить. Как всегда после длинной и напряжённой творческой работы пришла вторая волна вдохновения, даже когда это было уже не нужно. В ушах стоял какой-то грохот, какофония звуков настраивающегося перед решающей записью оркестра. Когда он писал Бобочке, звук куда-то исчезал — становилось тихо и спокойно. Но в письмах была буря. Всё меньше разговоров о любви и всё больше о деньгах.
Какие проблемы занимали композитора? Самые тривиальные. Гений жил как обычный человек. Бесконечные разговоры по междугороднему телефону, которые надо было вовремя оплатить. Потом не пропустить срок получения продуктовых карточек — их отменили только через год. При этом надо было не забывать о самом ужасном — о фининспекторе. Налоги надо было платить в Ленинграде, и Дунаевский опасался, не пристаёт ли фининспектор к Бобочке по этому поводу. Окончательно свою работу над "Весёлыми ребятами" он планировал закончить 27 мая.
Но все эти заботы не заслоняли самую главную — он хотел построить, навести мостик между ним и Бобочкой. Он прямо писал об этом в письмах. Он каялся. Он всё про себя понимал. Но нелегко было не только ему. И он хотел себя объяснить, чтобы заслужить право на снисхождение. Дунаевский знал, что его музыка — это серьёзное оправдание. "Я знаю, что причинил тебе много страданий и неприятностей, — писал он Бобочке. — Но всё-таки мне хотелось бы надеяться, что я сохраню твоё отношение хотя бы как к отцу твоего сына". Это была грустная реальность. "Неужели не находится времени черкнуть пару слов о себе, о мальчике?" — взывал Исаак Осипович в своих письмах. Зинаида Сергеевна наказывала его за Наталью Николаевну молчанием. Чтобы было легче, Дунаевский пропадал в бесконечных киноэкспедициях.
В первой половине 1934 года он понёс много утрат. Самая страшная — умер отец. Известие о его кончине настигло Исаака Осиповича в тот момент, когда он записывал музыку к самому смешному, эталонному фильму советского кино. А потом заболел он. Сказалась трагедия. Всё откровенно изложил Бобочке: "Я физически и морально страдал. Я перегружён громадной работой. И мне казалось, что маленькая доза твоего участия или внимания не составила бы для тебя особого труда или усилий над собой", — писал он.
В каждом письме Бобочке он специально делал приписки для сына — более разборчивым почерком. И хотя Геничка ещё не умел ни читать, ни писать, эти письма были адресованы именно ему: "Мальчик мой, маленький, любимый мой. Моё солнышко, крошечка. Я так истосковался по тебе, галлюцинирую тобой. Ты мне снишься. Твои глазёнки улыбаются мне. И мне самому хочется и плакать, и смеяться. Знай, мой сыночек, что нет в мире ничего сильнее моей любви к тебе. И никто, никто не может ни на одну йоту заставить меня забыть тебя. Только я не умею выражать этого. Твой покойный дедушка любил нас очень сильно и никогда в этом не сознавался. Но мы об этом знали, ибо он для нас отдал свою жизнь, свои силы. Под впечатлением напряжённости от работы вдали от тебя и твоей мамы, под впечатлением смерти моего отца я притупил своё внимание, я отвлёкся от моих старых "страданий". Но порой я подумаю об этом, и сердце моё тоскливо сжимается. Не хочется верить, что мы с тобой будем разлучены. Не хочется верить, что мой дом не там, где твоя колыбелька.
Но, Боженька мой, что же мне делать! Иду по другой дороге, иду всё дальше и дальше, прошёл этот путь своими слезами, страданиями. Поймёшь ли ты это, когда вырастешь? И простишь ли ты своего папу, который очень страдает за тебя, за мамочку твою, за себя? Который не видит цели, не видит больше смысла ни в чём, кроме любви к тебе. Любви громадной, единственной, святой и неподкупной. Знай, самым моим большим счастьем будет тот день, когда судьба освободит меня от всех человеческих соблазнов и я приду к твоей кроватке, освобождённый, принадлежащий тебе навсегда…
Бобонька, если карточка нашего мальчонки готова, немедленно вышли. Если нет, вышли старую. Прости меня за мои извинения, может, они тебе неприятны".
Он приехал к ней неожиданно — на дачу на Сиверской. Хотел порадовать симфонической увертюрой к "Детям капитана Гранта". Они заперлись вдвоём и долго говорили. Назад вышли, держась за руки, продолжая разговор, ведомый только им.
— Ну и хорошо, — сказала она, — значит, можно начать всё сначала?
Они говорили о жизни, которая уже не казалась Исааку Осиповичу мрачной.
"В стране, где мои песни распевает каждый встречный, я не могу себе позволить думать только о музыке", — мог бы сказать Исаак Осипович. Но такие вещи Дунаевский не говорил никогда, даже негодуя.
Он опустил партитуру на пол, подавив мимолётное опасение: можно ли вот так, без присмотра, оставить ноты на полу в какой-то избе. Рывком поднявшись со стула, шагнул к жене, обнял, прижался щекой к щеке, говоря:
— Что ещё за чепуха такая? Конечно, нужно! Поедем пообедаем в городе.
Это было его неизменное средство избежать горестей, которые не поддавались сублимации с помощью дирижёрской палочки.
— Но ведь дома обед уже… — она отступила на шаг, она колебалась.
— Нет, нет и ещё раз нет, — деспотически прервал он её. — Ступай оденься. Мы едем обедать в город.
Яркий свет, нереальный блеск пустых ещё тарелок, люди в зале, переглядывающиеся, узнавшие знаменитого композитора. Событие в их жизни, о котором будут вспоминать завтра, и через неделю, и, может быть, через год. Воспоминание об этом вечере будет поддерживать их в безрадостную минуту, будто сам Штраус явился посидеть среди них. Скрытая ирония и печаль легли маленькой складкой в углу его рта. Он окончательно пришёл в себя. Но образ Зинаиды Сергеевны не отпускал. Наталья Николаевна куда-то отступила. Это было открытием для Исаака Осиповича.