Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В реакционные шестидесятые, примерно в то время, когда только еще начинали вызревать плоды «Доклада Волфендена»,[166]ходил глупый анекдот о некоем Джорди, который посетил посольство Австралии, получил от врача все необходимые уколы, упаковал вещички и продал дом, намереваясь начать новую жизнь в Южном полушарии. Уже в аэропорту репортер берет у него интервью и спрашивает, почему он надумал покинуть «старую родину».
«Ну, – отвечает Джорди, – двести лет назад гомосексуализм карался в нашей стране смертью. Сто лет назад за него давали два года каторжных работ. Пятьдесят лет назад – сажали на полгода в тюрьму. А теперь его узаконили. Вот я и решил смыться отсюда, пока его не объявили обязательным».
Анекдот, прямо скажем, нездоровый, не просвещенный и просветить никого не способный – и уж тем более не смешной. Однако он ценен тем, что заставляет нас задуматься вот о чем: какие из происходящих в стране изменений способны вызвать у человека желание покинуть ее? Обычные мотивы эмиграции связаны с отсутствием возможностей, налогами, семейными обстоятельствами, но можно ли представить себе некую законодательную меру, которая заставит человека покинуть Британию не по финансовым соображениям, а просто из отвращения?
Сам я начал размышлять над этим в начале нынешней недели, поскольку давно дал себе обещание, что, если в нашей стране будет когда-нибудь вновь введена смертная казнь, мне, к сожалению (во всяком случае, к моему), придется свернуть мои шатры и тихо удалиться в ночь. Я это к тому, что жить в стране, которая опять начала приговаривать своих подданных к смерти, что-то уж слишком неприятно. Как может человек, считающий себя англичанином, высоко держать голову, если в глубине его сознания сидит мысль о том, что на какую-то часть заплаченных им в виде налога денег покупают веревку, имеющую назначением переламывать шеи другим людям? Позорище попросту немыслимое. Оказавшись в обществе людей, живущих в цивилизованных странах, я бы не знал, куда мне глаза девать от стыда.
Разумеется, самая неприятная сторона поступка столь радикального, каким является предпринимаемое из принципа отречение от своей родины, состоит в том, что он может показаться вздорным и истеричным. Приверженцев смертной казни моя эмиграция лишь порадовала бы, как избавление от человека дрянного и малодушного. «Не терпишь жара, не лезь на кухню» – вот к чему сводилась бы их аргументация. На это я в присущей мне манере ответил бы, что предпочел бы все же остаться на кухне, если, конечно, кому-нибудь из присутствующих в ней людей достанет доброты слегка убавить жар или хотя бы открыть окно и впустить немного свежего воздуха. Однако демократия есть демократия, и исполнение парламентского акта, вновь вводящего смертную казнь, вряд ли будет отсрочено лишь из-за того, что я или какой-то иной гражданин страны пригрозит ей эмиграцией. И потому чей-либо отъезд из нее никакой ценностью обладать не будет – ни в качестве протеста, ни даже в качестве жеста; он окажется всего лишь простой демонстрацией предпочтения: человек больше не желает здесь жить.
А возможно, такой поступок был бы проявлением трусости. Если у тебя имеются настоящие принципы, почему же ты не остаешься и не сражаешься за них? Не лучше ли мужественно удерживать свои позиции и протестовать, чем немощно хныкать, отбежав на безопасное расстояние? Однако возвращение смертной казни придавит меня такой усталостью и отвращением, что никакого боевого задора во мне попросту не останется. То же самое произойдет, если фанатичные противники курения добьются своего и поставят вне закона посланных нам Богом природных целителей – сигареты и сигары. Я мог бы попытаться как-то аргументировать омерзение и страх, внушаемые мне смертной казнью и запретом курения, однако от других вопросов политического и социального толка их, в моем случае, отделяет глубокая и непримиримая ненависть, которую я к ним питаю.
Я играл однажды на сцене, и одна из наших актрис придумала для нас развлечение, позволявшее скрасить скучные часы между дневным и вечерним представлениями. По ее предложению каждый из нас составлял, не подписывая его, то, что она называла «списком ненависти», – перечень из десяти вещей и явлений, к которым мы питали необъяснимую и нерушимую ненависть. Таковыми могло быть все что угодно: духовой оркестр, Оксфорд, автомобили марки «Воксхолл», Уэльс, витамины, лафитники, теннис, романы Д. Г. Лоуренса… все, что всплывало из самых глубин нашего сознания. Затем каждый список зачитывался вслух, а нам предлагалось угадать его составителя.
Я посоветовал бы вам поиграть в эту игру на Рождество, добавив, быть может, список возможных законодательных актов, способных заставить вас эмигрировать из страны. Ненависть может представляться признаком незрелости, однако способные внушить оптимизм результаты этой затеи состоят в том, что игроки разумные и здоровые (если они играют по-честному) никогда не помещают в свои списки людей, даже по-настоящему страшных, – только явления, позиции и поступки. А происходит это потому, что люди по природе своей не злы, они лишь способны на зло, – именно это существенное различие делает возможными раскаяние и прощение, каковые в конечном счете и составляют суть Рождества.
Открытие, что ты не можешь ненавидеть людей, а можешь ненавидеть лишь то, что они делают и говорят, до чрезвычайности важно. И на этой, лучшей, какую мне удалось придумать, ноте я хочу пожелать вам классных, как выражались в реакционные шестидесятые, святок и клевого Нового года.
Подобно многим представителям моего дискредитированного поколения, я питаю безумную любовь к техническим приспособлениям всех видов и родов. В пришедшуюся на восьмидесятые страшную эру демонстративного потребления никто не потреблял демонстративнее, чем я. И хотя теперь мы окончательно утвердились в новом веке мягкого спроса, идти с ним в ногу лично я нахожу затруднительным. В нравственных категориях это выглядит так, точно я все еще зачесываю назад намащенные гелем волосы и ношу мокасины с нашивочками (о чем, как вы понимаете, ни одно дитя девяностых и помыслить не в состоянии). Да что там, всего лишь вчера я поймал себя на том, что зашел в радиомагазин и купил CDV-плеер. Вы не знаете, что такое CDV-плеер? Стыд и позор. Это, собственно говоря, CD-плеер, только помимо лазерных аудиодисков он проигрывает и видео. Так что теперь вы можете смотреть любимый фильм с цифровым звуком да еще и получать стоп-кадры чистоты необычайной. А это, согласитесь, значительный шаг вперед.
И означает он, что в моем обитариуме, прибежище, уютном приюте, или комнате-в-которой-я-держу-всю-мою-аппаратуру, валяется ныне пять почти неотличимых один от другого пультиков дистанционного управления. Один для телевизора, один для обычного CD, один для видеомагнитофона, один для CDV и один для музыкального центра. Виноват, шесть – я забыл о пульте, которым квартирные воры по глупости пренебрегли, когда отчуждали в свою пользу мой прежний видеомагнитофон. (Если заглянете ко мне снова, ребятки, ищите его на журнальном столике у окна, под разодранной в приступе раздражения «Киноэнциклопедией Халлиуэлла». Уж я-то знаю, до какого исступления может доходить человек, когда ему нечего подержать, если так можно выразиться, в руках.)