Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Закричали с минаретов муэдзины. Лазорев вздрогнул.
– Интересная жизнь! Как петухи, только что крыльями не хлопают.
Бросил камушек в воду, встал, потянулся, окидывая взглядом огромный город.
– Что же ты меня о Костьке ничего не спросишь? – зло крикнул Анкудинов.
Лазорев повернулся к нему, спокойный как само небо.
– Твоя жизнь вроде отхожего места. И у дружка у твоего небось не лучше.
Анкудинов опустил глаза, быстро вздохнул, в груди у него свистнула застарелая простуда.
– Пойду, – сказал Лазорев. – Прощай.
И пошел.
– Слышь, Андрюха! – шепотом позвал Анкудинов. – У тебя ничего нет… московского? Может, сухарик какой завалялся?
Лазорев остановился.
– Я погляжу…
– Приходи завтра к Сулейману.
– Больше я пить не буду. Сегодня так уж получилось, ради встречи.
– Не будем пить. Приходи с утра. Город тебе покажу.
– Может, и приду. Прощай покуда.
Разошлись.
5
«Сухарик попросил, – сокрушенно вздыхал Лазорев, шагая через город к монастырю. – На тебе сухарик, а это тебе в бок… Злодея жизни лишить издали было ахти как просто. А злодей-то мучается, злодей – человек».
– Человек ведь! – сказал вслух и остановился.
Ужин Лазореву принесли в келию, но он ни к чему не притронулся, подождал, когда закроется за послушником дверь, и повалился на ложе, не снимая сапог. Голову словно на столб насадили, все в ней одеревенело, даже губы не слушались, веками пошевелить и то больно.
– Подсыпал какой-нибудь дряни этот Тимошка, – простонал Лазорев. – Дождется он у меня.
Его стало покачивать, и все сильней, сильней.
– Ничего, я терпеливый! – прошептал Лазорев. – Любаша, я все перетерплю.
И вдруг заснул.
…А Тимошке Анкудинову не спалось той ночью. Только забудется – погоня. Сон отлетит – шорохи какие-то, тени. С ножом в руке лежал, ждал. Да с ножом спать худо, сам себя заколешь.
Измучившись, распорол Тимошка пуховик да и нырнул в перья.
6
Проснулся Лазорев – солнце по келье гуляет. Потрогал голову – не болит! Встал – земля под ногами твердая.
– Так-то! – сказал Лазорев с удовольствием.
И вспомнил Тимошку. Вспомнил – и радость как рукой сняло. Сел на постели, лицом к серой стене повернулся, поставил перед собой столбиком совесть.
«Без тебя не обойтись. Я в такую скверну, сестричка, по уши нырнул, что боюсь не вынырнуть».
Совесть, как цыпленок, синенькая, дрожит. Лазореву и поглядеть на нее стыдно, но ведь не в молчанку позвал играть.
«Будет Тимошка по городу меня сегодня водить, дворцы басурманские показывать, чудеса всякие, – стал рассказывать Лазорев. – Их тут, чудес, много. Столбы каменные, столбы медные – талисманами зовут».
«А нож у тебя за пазухой, наготове», – подсказала совесть.
«То-то и оно! За пазухой наготове. Будем мы пить вино хмельное за здравие. Он – за мое, я – за его».
«А нож у тебя, за пазухой, наготове».
«Вот я и спрашиваю тебя, чем же я после этого лучше Тимошки? Такой же злодей? Да в тот же самый миг, как занесу над ним руку, его черные грехи отлетят от него!»
«И станет он чист перед Богом, а люди его пожалеют», – сказала совесть.
«Так ведь нельзя мне пощадить Тимошку. Боярин Борис Иванович не за тем меня за море посылал, чтоб вот с тобой калякать. Пощажу Тимошку – урон царскому престижу».
«Твой боярин до того исхитрился, что и не видит уже, где сидит. А сидит он не в приказе – в своей блевотине. Россия от веку правдой жила, правдой была сильна. Не боярскую блевотину, солдат, блюди, блюди правду русскую. За правду и помирать пойдешь – оглядываться не станешь».
«Сам ведь все знаю, а поговорил с тобою – полегчало», – сказал и вздрогнул: в дверях архимандрит монастыря, грек Амфилохий.
– Я сегодня буду разговаривать с послом Кузовлевым, нужно ли что ему передать?
Лазорев встал, пятерней поскреб затылок.
– Скажи ему, с Тимошкой, мол, повстречался, да только при нем неотлучно слуга Костька Конюхов. Буду уговаривать их вернуться в Москву… Только все это нужно не Кузовлеву, а первому послу передать, Телепневу.
Архимандрит перекрестился на иконы.
– Прими, Господи, душу раба твоего.
– Это чего же? – испугался Лазорев.
– Вчера в первый час ночи Телепнев преставился.
Лазорев вдруг заплакал. Телепнев человек был хоть и пожилой, но спесивый, с людьми разговаривал с посольского своего верха, а то и вовсе не удостаивал: послушает и отвернется… Затосковал душой Лазорев. Не потому, что все там будем, а уж так он ясно представил себе вдруг будет один лежать толстый Телепнев в чужой земле. О Господи! И о Тимошке тотчас подумал, и о себе… Co всяким ведь может приключиться… Господи! Как одиноко, как невозможно лежать русскому человеку в чужой земле.
– Поплачь, сын мой! – раздался голос архимандрита. – Слезы облегчают душу. – Возложил сухие легкие руки на голову Лазорева. – Перед смертью Телепнев велел тебе с Тимошкой не спешить.
Амфилохий ушел.
«И этот все знает, – сокрушенно покачал головой Лазорев. – А коли знает, давно бы управился тут».
– Да пропади он, Тимошка, пропадом! – взъярился Андрей. – Сам он себя казнил… Не пугайся, Любаша! Твой муж ножа за пазухой никогда раньше не носил и отныне носить не будет.
Достал нож с груди, положил за образа.
– После-то этой же рукой детишек своих по головам гладить! Не прогневайся, Борис Иванович. Ошибся ты во мне, да и сам я в себе ошибся… Взял да и поумнел себе же небось на беду.
7
Тимошка Анкудинов встретил Лазорева на монастырском православном кладбище. Все уже разошлись – кто на поминки в монастырь, кто на посольский двор под стражу.
– Вот он почему к Сулейману не пришел, – показал Анкудинов Костьке свежий крест.
– Родне никогда и не добраться досюда, – горестно прошептал Лазорев.
Тимошка удивленно хмыкнул.
– Нашел о чем думать!
– Ты-то вот тоже сюда приплелся.
– А я не к нему… Я за тобой. Услыхал, что посла хоронят. Думаю – вон почему Андрюха слово не держит. Чего на поминки не пошел?
– Не люблю я этого…
– И я не люблю! – признался Тимошка. – Пошли отсюда.
Звенел сверкающий металл: чеканщики чеканили узоры на высокогорлых бронзовых кувшинах, на оружии. Горели в глубине лавчонок горны, плыл дым.