Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Причин много, Роберт, — ответил он. — Дело вовсе не в возрасте. Безумие — родной брат или сестра несчастья. Чаще всего причина — в нищете. И еще — в одиночестве. Вот от Кэтрин, одной нашей больной, молодой муж ушел посреди ночи, теперь она не может спать, ее психическое расстройство проистекает из истощения души и тела.
— Кто из них Кэтрин?
— Вон та, что моет шею. На ней разорвано платье. Это дело ее рук: ночами она сидит и рвет в клочья одежду, которую ей здесь дают.
Я посмотрел на ту, о ком говорили, и увидел высокую, очень худую молодую женщину с черными волосами до пояса и черными глазами, чем-то напомнившими мне глаза «юбочницы», — только у Кэтрин они были больше и печальнее, а под ними четко обозначились синяки — от постоянной бессонницы.
— От этой болезни есть лекарства, — сказал я, вспомнив, как в Кембридже Пирс жевал корень мальвы и цикория, чтобы успокоить воспаленный мозг и заснуть.
— Мы даем их Кэтрин, — ответил Амброс, — она засыпает на час или около того, но просыпается от нехватки воздуха. Она чувствует, что задыхается, и жалуется на тяжесть в голове.
Меня тронула судьба этой женщины, и, когда Амброс в очередной раз предложил обитательницам «Маргарет Фелл» произнести вслух мое имя, я поймал себя на мысли, что слово «спать» занимает особое положение в моем сознании. Не было сомнений, приближается время, когда мне придется открыть футляр с хирургическими инструментами, у которых серебряные ручки, и взять в руки скальпель с надписью: «Не спи!»
Позволив себе стать Робертом, я несомненно покончил с тем, что король называл моей «спячкой», и теперь — в состоянии бодрствования — то, что стремился забыть или не замечать, снова отчетливо вставало предо мной. И надо же так совпасть, чтобы в первый же день новой жизни я встретил женщину, которая совсем не спит, и постоянное бодрствование днем и ночью, на свету и в темноте привело ее к безумию? Есть ли на свете что-нибудь страшнее того, к чему призывал меня король, с горечью подумал я. Передавая эти слова граверу, какую меру страдания имел он в виду?
И как бы ответом на этот вопрос стало посещение с Амбросом третьего барака лечебницы, того, что звался «Уильям Гарвей».
Как я уже говорил, каждому, кто первый раз попадает сюда, кажется, что он угодил в ад. Единственное отличие — здесь не жарко. Скорее, холодно, сыро и зловонно, ведь в этом бараке только одно маленькое окно за решеткой и ни одной свечи — их не приносят из страха, что больные могут обжечься или подожгут соломенные тюфяки.
Пациентов «Уильяма Гарвея» держат связанными, прикрепляют к крюкам в стене. У королевских львов в Тауэре больше свободы передвижений, чем у этих несчастных. Однако у больных «Уильяма Гарвея» настолько поврежден рассудок, что, если их не связывать, они могут надругаться над себе подобными и даже убить или, напротив, нанести увечье себе: глядя, как они мечутся на своих подстилках, кажется, что их тела наделены дьявольской силой.
Пациентов здесь двадцать один человек: шестнадцать мужчин и пять женщин. У всех на лбу шрамы — это пускают кровь; кровопускание и трепанация черепа (квакеры не практикуют трепанацию) — самые страшные методы лечения сумасшествия. Я прошел с Амбросом из конца в конец весь барак, заглядывая в глаза больным людям, и мне вспомнилось, что именно о таких несчастных безумцах Пирс однажды сказал: «Они одни в этом сумасшедшем веке чисты, ибо не гонятся за славой». Не в первый раз я испытал раздражение от слов Пирса: слишком уж он убежден в непререкаемости своих суждений, которые частью действительно мудры и глубоки, но частью откровенно глупы.
— Ты веришь, что в «Уитлси» можно вылечить этих людей? — спросил я Амброса (он не пытался предлагать обитателям «Уильяма Гарвея» запомнить мое имя).
— Я верю, Роберт, — сказал он, — что, если Иисус этого захочет, они вылечатся. Такие случаи в «Уильяме Гарвее» бывали. — И он поведал мне историю о женщине, освободившейся от двух огромных червей, ту самую, что рассказал Пирс, когда мы шли на биднолдское кладбище за селитрой. Эта история должна была убедить меня в недальновидности питаемых мной надежд. Тогда она произвела на меня впечатление, но теперь, когда я находился в том самом месте, где все произошло, эта история вызвала у меня отвращение столь глубокое, что тошнота подкатила к самому горлу. Меня, без сомнения, вырвало бы, если б Амброс не заметил моего плачевного состояния и не распахнул дверь барака, дав мне возможность выскочить на свет Божий и вдохнуть сырой утренний воздух.
Этим вечером (как и во все последующие вечера месяца) мы, санитары и лекари «Уитлси», ели рыбу, овощи и хлеб — ужин, приготовленный Даниелом на кухне, и обсуждали прошедший день, который показался мне самым худшим из всех, других, включая даже те, когда я препарировал трупы в Падуе или работал в больнице св. Фомы для бедняков.
Во время ужина до меня донеслись снаружи знакомые, рвущие душу звуки — тихое ржание Плясуньи. Снова возникло искушение — оно появлялось всякий раз, когда я пытался проглотить кусок жирной макрели, — оседлать мою кобылу и пуститься наутек. Но я удержался от искушения. К тому же Пирс не спускал с меня глаз и, похоже, догадывался о моих мыслях.
— Роберт, — мягко сказал он, — когда ты окажешься на нашем Собрании в общей комнате, постарайся выбросить из головы все прежние желания, тогда слова Иисуса проникнут в твою душу и ты через Него будешь говорить с нами.
— Хорошо, Джон, — отозвался я. — Попробую.
Перед Собраниями шесть Опекунов (а со мной — семь) берут фонари и обходят все три барака с сумасшедшими, чтобы «набраться смирения». Каждый раз этот ритуал напоминает мне поведение короля Генриха перед сражением при Азенкуре,[60]хотя мы не призываем сумасшедших храбро сражаться поутру; а стараемся успокоить перед сном их души. Мы говорим, что с ними Христос («как если бы, — слышу я голос Пирса, — Он был кровью, исходящей из вашего сердца, совершавшей крут и снова возвращавшейся в него»), и Он будет всю ночь охранять их сон.
Раскладываются соломенные тюфяки, и обитатели «Джорджа Фокса» и «Маргарет Фелл» ложатся и укрываются серыми одеялами. После этого мы читаем молитву, желаем всем спокойной ночи и уходим, унося фонари и оставляя больных в полной темноте. А вот мужчин и женщин «Уильяма Гарвея» редко успокаивают наши гуманные действия, некоторые из них не могут отличить день от ночи и не понимают, что такое сон, пока он не овладевает ими. Из своей комнаты, крошечной каморки, немногим больше моего платяного шкафа в Биднолде, я часто слышу плач и вой, доносящиеся из «УГ».
В течение ночи два Друга совершают то, что зовется «ночным обходом». Дежурят все поочередно: мы покидаем свои постели в темноте и обходим бараки, чтобы убедиться в том, что наши больные не поранились, не заболели и не обидели друг друга.
Когда подходит мое дежурство, я испытываю настоящий ужас. Особенно страшит меня вид Кэтрин, сидящей на тюфяке и рвущей на себе одежду. Я изготовил мазь из шафрана и фиалкового корня и натер ею виски Кэтрин, но пока никаких улучшений нет. В свое дежурство я добираюсь до постели уже после трех (всегда приходится кого-то лечить, а кого-то успокаивать) и долго, перевозбужденный ночными впечатлениями, не могу заснуть. В такие ночи в моем воображении всегда возникает образ Селии. Интересно, думаю я, носит ли она по-прежнему мое имя, зовется ли леди Меривел? Спит ли леди Меривел в этот поздний час или же, как я легко могу вообразить, поет перед гостями в ярко освещенном доме в Кью?