Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ох, милый, что за счастье – у себя! И никаких хозяек!
– А мне больше всего нравится, что мы будем теперь завтракать вместе. Столько знакомы, а ведь никогда вдвоем не завтракали. Представляешь, я сижу, а напротив – ты, кофе мне наливаешь?.. Супруги навек, “пока смерть не разлучит вас”.
– Даже страшновато, да?
– Ну, справимся как-нибудь. Заведем свой домик, с колыбелькой, с фикусом…
Он приподнял, поцеловал ее лицо. Сегодня она впервые чуточку и не слишком удачно подкрасилась. Вообще, лица молодоженов на ярком свету юностью не сияли… Но свои три белые волосинки Розмари накануне вырвала…»
В книге любовь героев закончилась скромной свадьбой, на которой присутствовал одинокий Равелстон. А в жизни реальных Эрика и Эйлин всё еще только начиналось. Через три месяца они, как мечтали и герои романа, «заведут свой домик» под Лондоном: с садиком, козой и крохотной сельской лавочкой. Но как раз в те три месяца до аренды «своего домика» из уюта квартирки на Лофорт-роуд, из любовной идиллии Оруэлла вырвет издатель его, Голланц. Предложит нашему влюбленному отправиться на шахтерский север Англии и написать о жизни рабочих. Надо ли говорить, что Оруэлл мгновенно согласится? Даже ухватится за это предложение. Не «качать же ножкой», рассуждая «по гостиным» о бедах своей страны?
2.
Ничего пронзительнее этой сцены я про Англию тридцатых годов не читал. Как ему удалось поймать, а главное, «прочесть» тот взгляд? Он дважды опишет эту сцену – сначала в дневнике, который вновь стал вести, а потом и в книге «Дорога на Уиган-Пирс».
«Обходя боковые закоулки, – запишет в дневнике 15 февраля 1936 года, – я увидел довольно моложавую бледную женщину, которая, стоя на коленях у сточной канавы возле дома, тыкала палкой в забитый отходами трубный слив. Я еще подумал: какая ужасная судьба – стоять в грязи на коленях, согнув спину на морозе, и проталкивать палкой засорившийся сток. В ту же минуту она подняла голову, мы встретились глазами, и выражение ее взгляда было как пустыня – ничего подобного я никогда еще не видел. Меня поразила мысль, что и она подумала то же самое…»
В книге эта «пустыня» еще ужасней: «У меня было время хорошенько рассмотреть ее – ее холщовый фартук, красные от холода руки. А когда она вскинула голову… я, находясь довольно близко, поймал ее взгляд. Круглое бледное лицо, обычное изнуренное лицо трущобной девушки, которая в свои двадцать пять выглядит сорокалетней, и на нем, за секунду, мне открылось самое безутешное выражение горечи и безнадежности. До меня вдруг дошло, как ошибаемся мы, говоря, что “им ведь всё это совсем не так, как было бы для нас”, что трущобному жителю и не представить ничего, кроме трущоб. Нет, страдание в ее лице не было неосознанной животной мукой. Девушка превосходно знала, не хуже меня понимала, каково ей приходится, что за жуткая участь – в лютый холод стоять коленями на осклизлом камне и палкой чистить помойный водосток…»
А ведь тут была одна, если можно так сказать, нечаянная параллель. Перехватив ее взгляд, Оруэлл – удивительно – ни тогда, ни потом почему-то не вспомнил, не связал, что девушка у сточной канавы могла ему напомнить ту дочку водопроводчика, с которой дружил ребенком. Тогда он запоздало устыдился «семейного чванства», теперь – ужаснулся. Но вот ведь в чем штука, урок судьбы! Ведь если б тогда он не устыдился себя шестилетнего, то в свои тридцать два не очутился бы, возможно, в беднейших районах Англии с желанием честно описать их. Образно говоря, он холодной зимой 1936 года, в некрепкой одежде, с небольшим запасом денег и с широко раскрытыми глазами делал в командировке едва ли не то же, что и девушка: он тоже «прочищал» – и тоже почти без надежды – наглухо засорившиеся отстойные стоки, путепроводы бесчеловечной социальной системы. Только кто бы заглянул в его глаза?..
Два месяца просыпался он не с Эйлин под «розовым одеялом» – в незнакомом мире, в шахтерских семьях и рабочих общежитиях. В дневнике запишет: «Утром я слышу, как спешат вниз по мощеной улице девочки с мельниц – все в сабо, и звук их почти грозен, будто целая армия спешит в бой. Думаю, это типичные звуки Ланкашира. И типичны следы их сабо, словно от стада коров. Сабо дешевы… их можно носить много лет…»
Их можно носить тысячи лет – вот что ужасало. Проще, размышлял он, объявить и сабо, и владелиц их «несуществующими» – и позабыть о них; но ведь таких десятки, сотни тысяч. Подумать только: «Колумб переплыл Атлантику, заработали двигатели первых паровых машин, бандиты XIX века, молясь Господу, набили карманы, – и все это вело сюда: в лабиринты трущоб, тесноту полутемных кухонь». И это – вершина цивилизации?!
Голланц, предложив ему отправиться на север Англии, уже задумал свой «Клуб левой книги», дабы «объединить силы интеллектуалов в борьбе за сохранение мира против фашизма и за достижение лучшего социально-экономического порядка», и одной из первых новинок клуба должна была стать книга Оруэлла. Другое дело, что издатель ожидал от Оруэлла просто серию «социальных очерков», некое «быстрое расследование и социальных условий жизни, и экономической депрессии», а получил «на выходе» не совсем то, что хотел, – по сути, «революционную прокламацию» в 150 страниц. Немудрено: уж больно самостоятельным стал уже его упрямый подопечный…
«Поезд уносил меня вдаль сквозь чудовищный ландшафт с терриконами шлака, дымящими трубами, грудами чугунного лома, грязными каналами, перекрестьями черных как сажа тропинок… Стоял жуткий холод, и всюду темными от копоти валами лежал снег… Лунный пейзаж… В прямом смысле отбросы, выкинутые на землю, – словно великан опрокинул на мир помойное ведро… Шлак в отвалах часто загорался, ночами были видны алые ручейки змеящегося по насыпям пламени и слабо тлеющие синие огоньки серы». Он объедет несколько городов: Шеффилд («самый безобразный город Старого света»), Ковентри, Ливерпуль, Манчестер, Лидс, Бирмингем. На местах будет ходить только пешком – 16, 13, 18 миль ежедневно. Везде – беспросветная бедность, жилища-клоповники («четыре кровати на десятерых»), убогие пансионы, вечно полный ночной горшок, забытый под обеденным столом, ибо уборные – в 50–100 метрах от домов, дворики с вонючими мусорками, мешковатая одежда, отвратная еда, «удушливое пекло» шахт, куда он спускался трижды, где ему, рослому, приходилось почти ползти.
Вникал во всё: почему хлеб «с трухой», что курят здесь и каков прожиточный минимум, чем лечатся, почему после тридцати почти все беззубые, а подростки считают учебу «не мужским делом» и массово бросают школы. Сидел в библиотеках, изучал расчетные книжки шахтеров, больничные листы, страховые договоры – всю ту рабочую статистику, которая, как заметил Кристофер Хитченс, «сделала бы честь самому Фридриху Энгельсу». А кроме того, ходил на собрания профсоюзов, на митинги, спорил вечерами с лидерами Независимой рабочей партии, даже участвовал в грозных стычках с местными фашистами. И – «очернял», «очернял» без устали родину, да так рьяно, что еще во время командировки обозреватель Manchester Guardian съязвит по его поводу: «Сидя в Уигане или в столичном Уайтчепеле, мистер Оруэлл неизменно являет нам свой безошибочный дар упускать из вида любого рода позитивные моменты, дабы от всей души чернить и клеймить человечество…» Но, может, потому, как закончит Хитченс, одного имени Оруэлла и сегодня «достаточно, чтобы вызвать в политической и культурной левой среде дрожь отвращения…».