Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ни с кем в суде Эдуард не спорил, держался с достоинством, потерпевшей Лебедевой принес извинения, ни про какую заграницу не вспоминал.
От последнего слова он отказался.
30
У меня дома хранится открытка (как автограф Стрельцова текст ее воспроизведен на обложке второго издания книги мемуаров Эдика, изданных уже после его смерти):
«Здравствуй, дорогая мама!
Мама, Верховный суд утвердил приговор. Скоро, наверное, направят в лагерь. Мама, за меня не беспокойся. Все будет хорошо. Береги свое здоровье, себе ни в чем не отказывай. Если будет тяжело, то продай машину. Мама, купи мне сапоги и подбей их подковами, чтобы они не стаптывались. Найди какой-нибудь плохонький свитер и все это принеси 18 числа. Если не успеешь, то в следующий раз принеси обязательно. Погода стояла плохая, идут дожди, а у меня прохудились ботинки. Еще принеси носки теплые и шапку зимнюю черную каракулевую. В лагере, говорят, дают плохую. Писать больше нечего…»
Из Москвы он еще раз напишет матери до конца августа — из пересыльной тюрьмы.
1
Почему именно так — «футбол без Стрельцова», а не наоборот — повернул я формулировку ситуации? Ведь внешне трагедия Эдуарда «выражалась не только в лишении его свободы, но и прежде всего в отлучении от футбола, без которого кому же он может быть интересен?
Но футбол продолжался в нем в казалось бы невозможных ни для какого продолжения условиях. Что самое необъяснимое в судьбе Стрельцова — талант его каким-то чудом (в жизни Эдика чудо часто становилось обыкновением, а обыкновение, наоборот, превращалось в чудо) рос и в глухом отрыве от практики (это противоестественно, это противоречит двигательной природе игры). А свобода внутренняя, если ею уж наделен, и за решеткой, за колючей проволокой — свобода: пусть ты и не вор, и не пахан и полностью от них (плюс от вохры и прочего тюремного начальства) зависим на все время срока заключения…
Но само значение Эдуарда в футболе сделалось в его отсутствие очевиднее, чем в присутствии.
И не сказать подробно о футболе отечественном — в те годы великом и без Эдика — значит не дать тем, кто придет после нас, истинного представления о том, кем был в этом футболе Стрельцов.
2
Он был родом из того футбола, где играли с пятью нападающими — по системе «дубль-вэ».
А вернулся накануне перехода (после лондонского чемпионата) на систему четыре — четыре — два.
Без Стрельцова наш футбол примерил бразильский вариант: четыре — два — четыре. Впрочем, как мы знаем, в «Торпедо» Маслова при расцвете Иванова со Стрельцовым с пятью форвардами и не играли. Левый инсайд, уже приглашенный в сборную страны Юрий Фалин, отходил в полузащиту, как в сезоне шестидесятого — Борис Батанов, вытеснивший Фалина из основного состава: Юрий перешел в «Спартак»…
Без Стрельцова же после чилийского чемпионата (он три мировых турнира пропустил — подумать только!) сдвинулись на рельсы четыре — три — три.
3
…Послание из пересыльной тюрьмы мало отличается по содержанию от той открытки из Бутырки: «…Мама, меня из Бутырской тюрьмы перевезли в пересылочную „Красную Пресню“. Чувствую себя хорошо, так что за меня не беспокойся. Мама, пришли мне эти вещи: сапоги, телогрейку, что я ходил на работу, помазок для бритья, футболку шерстяную красную с рукавами и ремень для брюк. Мама, береги здоровье. Тебе будет тяжело без меня, ты продай машину и ни в чем себе не отказывай. Возьми свидание со мной и мы обо всем поговорим…»
Не обошлось без мифа и о Стрельцове-зеке.
И когда захотели — затрудняюсь сказать: для правды или для были? — представить все так, как на самом деле, когда существовал он за колючей проволокой (как будто это возможно), узнанные факты все равно излагаются вперемешку с осколками сложенного молвой мифа.
Конечно, Стрельцов и в реальности чрезвычайно интересен, но с мифическим Эдиком расставаться всегда жалко — и надо ли: те укрупнения его особенностей, которые отвечают жанру мифа, не так уж входят в противоречия с тем, что вправду в нем и с ним было.
Он еще не доехал в «Столыпине» до места заключения, а на воле уже рассказывали, как удачно обустроился Эдик Стрельцов в лагере, как вместо предписанных ему тяжелых работ целыми днями бьет по мячу — и как лестно для остальных зеков и вохры, что среди них и под их конвоем сам «Стрелец».
В суровости советской жизни с непрерывным, всех сопровождавшим и всех круглосуточно сковывавшим страхом перед неизбежностью репрессий — страхом, загнанным, впрочем, глубоко внутрь и скрытым во внешнем равнодушии к уже посаженным — хотя мир за вышками охраны никогда не давал о себе забыть, — в быту нашем, не оборудованном ни для какого веселья, кроме истерически-хмельного, этот мир нельзя было не превращать мысленно (или как бы сказали теперь, виртуально) в некую зону большей, чем на свободе, справедливости и самостоятельности. Тоска заключенных о воле и о свободе как бы сама по себе в волю и свободу и превращалась — желаемое делалось больше, чем самое что ни на есть действительное. Назло жестокости властей упорно складывался сказ о мире, где законы есть и законы эти исполняются, по ним живут особой жизнью особые люди — и людей таких немало. Вор в законе и всё ему сопутствующее идеализировались намного талантливее, чем положительный герой в советской пропаганде — тоже не бездарной, но излишне уж прямолинейной: в уголовных сагах неизбежный кич нюансировался все же неожиданнее.
Теперь, когда законы зоны распространились на быт людей, казалось бы, окончательно расконвоированных или даже вовсе — что недавно еще было, редкостью — никогда не сидевших, когда криминальная революция, о которой большевики так долго не то что не твердили, а всячески замалчивали ее возможность, победила наконец во всей стране, мы видим в ней никак не меньше несовершенств и несправедливостей, чем в той, якобы озвученной крейсером «Аврора».
В позднейших, изысканиях о том, как избивали великого футболиста на зоне заключенные, кто же увидит противоречия — он, со своей внутренней свободой и природной независимостью, точно так же приходился не ко двору за колючей проволокой, как и в обществе, отдаленном железнодорожными путями от лагерей. И в лагерях его ранняя и всенародная слава вызывала злость и зависть подонков и посредственностей, которых везде большинство. И в той — тюремной — иерархии его место под солнцем определялось по чьему-то произволу. И там он обречен был быть одиноким и лишним.
Но и там, перед карт-бланшем дремучего лесоповала, он оставался Стрельцовым — отмеченной Богом личностью.
И там футбол — непонятная в своей неизъяснимой привлекательности для миллионов совершенно разных людей игра, в которой Стрельцов был как никто из других великих велик, — оставался занятием, дающим некоторым из преуспевших в нем права, которые враз, как ни странно, не отнимешь.