Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На улицах Умикана не росло ни одного дерева, а то, что казалось гравием, на деле было мелкой окатанной галькой.
– Когда-то здесь была река, – махнул рукой в сторону невысоких гор Ух. – Посёлок стоит на старом речном острове. Его топит паводком каждый год.
В грохочущих дюралевых чревах летающих грузовиков мы пробарахтались не менее двух суток. Но так как двигались мы неизменно на восток, нас перебрасывали с самолёта на самолёт всякие однокашники, сослуживцы и собутыльники Уха. Всё это делалось под аккомпанемент вполне дружелюбного мата и непрекращающихся криков «быстрей, быстрей, быстрей!».
Я и не предполагал, что жизнь лётного состава может быть столь насыщенной и напряжённой. Жили они – впрочем, как и вся Россия нынче, – спеша что-то украсть, утаить от начальства, уклониться от выплат, достать, сменять, пропить – просто их темп был на порядок быстрее, чем в московском бизнесе. Им было абсолютно очевидно, что мы – люди, укрывающиеся от закона, и именно это и делало наши позиции совершенно неуязвимыми. Ещё три дня назад мне и не мнилось, что в стране существует такое огромное количество людей, ни в грош не ставящее наших силовиков-правовиков. И вот сейчас нам предстояло обратиться ещё к одним – людям на краю страны и жизни. Береговому братству.
Мы вышли на берег моря, которое почему-то здесь все называли лиманом. Лиман в моём представлении был чем-то вроде болота, заросшего камышами. Здесь же лиман был огромным высохшим озером, на котором блестели лужи и лежали грязные вонючие спутавшиеся водоросли.
Я оглядел лиман и неожиданно поёжился. Вдруг я сообразил, что путь мой закончился не на той планете, на которой начался.
Посёлок Умикан был отгорожен горами, словно огромной серо-зелёной стеной. Отрезан он был от всего внешнего мира, потому что, как я понял из трёпа между Ухом и Лымарём, сухопутные пути сюда отсутствовали. В горах зияла глубокая щель – по ней протекала река Култуй, та самая, на старом русле которой и стоял Умикан. Бараки посёлка (а весь посёлок состоял из полусотни бараков) лежали на пятаке морского берега, выгороженном скалистыми обрывами, словно горсть окурков на заскорузлой ладони дракона.
Впереди лежал лиман того же устья Култуя, а за ним – за невысокой серой полосой суши, которую все называли «косой», – колыхалась серая, маслянистая и дышащая холодом водная масса Охотского моря.
Все краски на этой планете были мрачные и приглушённые, казалось, сама природа пытается показать человеку, что здесь – не его место. Было очевидно, что недалёк тот час, когда покосившиеся и рассыпающиеся домики Умикана будут навсегда покинуты людьми.
На грязной вонючей поверхности лимана стояли маленькие кораблики. Сначала я решил, что их вытащили на берег обсушиться. Но при более тщательном рассмотрении я увидал, что каждый кораблик подпёрт с обеих сторон какими-то жлыгами.
– Отлив, – страдальчески скривился Ух и потащил из рюкзака пару длинных и матово-блестящих, как сомы в магазине «Живая рыба», болотных сапог. – Чего стоишь – в твоём мешке есть такие же. Сейчас на борт пойдём – с людьми разговаривать.
– На какой борт, реально? – недоумённо спросил я.
Ух примерно с минуту рассматривал разбросанные по лиману катера и наконец, не очень уверенно, ткнул в самый обшарпанный из них.
– На этот. Сдаётся, я его владельца знаю.
Под нашими ногами разбегались мелкие крабы и рыбки, хрустели раковины и морские жёлуди, и я понял, что то, по чему мы идём, буквально несколько часов назад было морским дном.
Чавкая сапогами в этом биологическом бульоне, мы подошли к пузатому, похожему на поплавок катеру, размером со средний городской маршрутный автобус. Сделано это сооружение было в незапамятные времена, и всё было испещрено неровными шрамами сварки, которые, судя по всему, ежегодно подновлялись. Снизу это морское недочудовище было вымазано суриком кирпичного цвета, а сверху – серой шаровой краской, украденной, видимо, с какого-то броненосца времён Очакова и покоренья Крыма. Над палубой едва возвышался зализанный силуэт рубки, поверх которой руками хозяина были сооружены какие-то настилы и помосты, выглядевшие так же неряшливо, как воронье гнездо. По серому надводному борту, несмотря на очевидно недавнюю покраску, спускались потёки ржавчины.
Теперь я мог как следует рассмотреть, почему катера, разбросанные по лиману, кажутся стоящими на ножках. Каждый кораблик был подпёрт с обоих бортов одной или несколькими трубами, которые сверху были привязаны верёвками к леерам.
– Это чтобы не положило на бок на отливе, – сказал всезнающий Ух и с размаху пнул катер в его кирпично-красное стальное дно. Кораблик отозвался глухим гудением корпуса.
– Есть кто живой? – заорал Ух так, что чайки, собиравшие на отмелях всякую мелочь, подняли головы, пронзительно заголосили и захлопали крыльями.
Наверху послышалось шарканье, скрип массивных железных засовов, грохот открывающегося люка, наконец посыпалась ржавчина пополам с краской, и на нас сверху уставилось заспанное морщинистое, как косточка персика, лицо цвета корабельного днища – такое же красное и такое же грязное, почти сплошь закрытое спутавшимися волосами.
– Чего орёшь-то, – просипело лицо. – Хрена ли тебе надо?
– Василич! – заорал снизу Ух с таким энтузиазмом, как будто встретил очередного сослуживца, ставшего депутатом Государственной думы. – Василич! Это я, Ухонин! Ух! Я у тебя навагу забирал, на припай садился на «аннушке»!
– А-а-а, летун психованный, – сказало лицо уже более дружелюбно. – Ишь ты, живой до сих пор. И на фуя ты сюда припёрся? Ты ж в Москву уезжал. Я думал, тебя там мафии зарезали. Ну не стой, не стой, щас тебе матрос трап спустит…
Через минуту сверху с палубы показались корявые железные рога, и в грязь рядом с нами ткнулся корявый, сваренный из каких-то гнутых трубок, трап. Я с опасением поглядел на него, но Ух на редкость сноровисто вскарабкался по нему на палубу и протянул мне руку.
Обладатель волосатого лица, капитан Василич, судя по всему, делил людей на две категории: первая могла попросить его что-то сделать, а вторая – заставить. Первую категорию он недолюбливал, вторую же – ненавидел. И сейчас он мучительно размышлял, к какой из них отнести нас.
Мы спустились в пахнущую соляркой жаркую каюту, в углу которой стояла маленькая железная печка. На полу лежала облезлая шкура огромного медведя, четыре койки были убраны ватными матрасами и шерстяными солдатскими одеялами. В каюте стоял тот тяжёлый дух мужского тела, тёплой шерсти, закисшего хлеба, табака, перегара и керосина, который обычно встречается в плохих шофёрских общежитиях, ночлежках кочегаров и салонах дальнобойных автомобилей.
На противоположном от трапа конце каюты из стены торчал кусок фанеры, заменявший стол. Туда-то и водрузил Ух бутылку коньяка, прихваченную где-то в Екатеринбурге, когда мы три часа ждали какой-то очередной транспорт на восток.
– Пижон ты, Ух, – мрачно сказал Василич. – Вечно дерьмо пьёшь всякое, настойки клоповые. Щас я человека попрошу, он выпить принесёт.