Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько раз в продолжение «Истинной жизни» образ Найта и самое его существование освещаются подобным же неверным, мигающим светом. Но так как те именно персонажи, которые могли бы заронить сомнение в истинности его жизнеописания или даже его существования, показаны биографом Найта не заслуживающими полного доверия, то непытный читатель не станет обращать внимания на их свидетельства, отнеся их к последствиям старческого слабоумия (в случае с Мадемуазель), или крайней недобросовестности (г. Гудмана), или чудаковатости (д-ра Старова). Здесь мы можем видеть предварительный вариант далековедущей композиционной стратегии, все более смелые разновидности которой Набоков испробовал в последующих сочинениях от первого лица, т. е. практически во всех своих английских романах и в большинстве рассказов.
Двухстраничный пассаж в конце изложения «Сомнительного асфоделя», от слов «ответ на все вопросы жизни и смерти» до «человек умер», не оставляет сомнения в том, что тайнопись окончательного ответа поддается расшифровке: «И вы, и я, и все люди <…> хлопнут себя по лбу…» В. внимательнейшим образом перечитывает эти страницы, прочесывает перечитанное взад и вперед, пытаясь найти ключ к отгадке, все время помня, что «замысловатый рисунок человеческой жизни» может оказаться «монограммой, теперь уже легко различимой внутренним зрением», — если только разобраться в переплетении букв. Но книга задумана так, что внутреннее зрение не находит его ни в тексте книги Найта, ни в обнимающем его тексте книги В.; а между тем музыкальный этот ключ начертан буквально везде, «на всякой вещи в известном ему мире», в начале и в конце его глав, на самом его заглавии.
Но действующие лица драмы не знают ее названия. Если анаграмма есть словесное уравнение, то можно сказать, что в случае «Истинной жизни Севастьяна Найта» последние два слова английского заглавия сводят его сумму к нулю. И, словно в эмблематическое подтверждение этого, на первой же странице книги читателя встречает утроенный ноль, составленный из имени, отчества и фамильи гоголевского мимолетного персонажа, источника сведений В. о погоде в день рождения Севастьяна: «Ольга Олеговна Орлова, овалообразную аллитерацию имени которой было бы жалко утаить». В конце концов выходит, что первое лицо книги не может в ней умереть, потому что оно и есть книга. Севастьян умирает, Севастьяна нет (и, может быть, и не было), но Севастьян — это книга. И если Севастьян в ней отсутствует, то, значит, книга эта сочинена кем-то другим, кого ни тот, ни другой сводный брат не знает и знать не может.
Знаменитое окончание романа готовится издалека, но в конце концов оказывается плохо приготовленным. Свое прощальное письмо Найт пишет сначала к Нине, прося ее приехать, но потом передумывает и обращает его к В., и тут признается, что д-р Старов, по-видимому, полагает, что Севастьян и есть В., и Севастьян мирится с этим, «потому что объясняться было бы слишком утомительно». Получив телеграмму от д-ра Старова («Севастьян безнадежном состоянии»), В. «неизвестно по какой причине» первым делом идет в ванную комнату и «с минуту стоит там перед зеркалом». В последней главе, где В. отчаянно пытается поспеть к еще может быть живому Севастьяну, и словно застревает в непролазной глине, и опять не узнает в своих дорожных происшествиях эпизодов из всех подряд книг Найта, которые он сам же и описал — вернее, опишет после смерти Найта, ибо хронология событий книги бежит против ее естественного течения. Он как будто провалился в мир Карроля и оказался в зазеркальной зале, где его отражения, уменьшаясь, убегают в дурную безконечность. В. со значением говорит, что в палате больницы Сен-Дамье его дыхание почти слилось с дыханием Севастьяна (или того, кого он принимает за него). Потом он перечисляет все книги Найта и говорит, что знает их, как если бы сам их написал. Эта последняя глава кончается скоропостижно: после пробела следует нечто вроде лирического эпилога, комкающего временную ткань, — грубоватый и расхожий прием, к которому Набоков не прибегал никогда ни прежде, ни потом. Последнее предложение этого заключения формулирует ответ на вопрос, которого читатель-первопроходец, может быть, и не задавал, но который после этого ответа невольно возникает, и настойчиво предлагает перечитать всю книгу заново: «Я — Севастьян, или Севастьян — это я, или, может быть, мы оба — кто-то другой, кого не знает ни он, ни я».
В. старается держаться хронологического порядка, чтобы, как он пишет, «не забежать вперед Севастьяна». И в самом деле: мы видим их вместе только в плюсквамперфекте, в трех разных ретроспекциях. Из сказанного выше можно заключить, что эти сводные братья («полубратья» по-английски) и не могут появиться вдвоем на одной сцене повествовательного времени книги, — ведь по условиям этой биографии, когда занавес поднимается, Севастьян Найт уже мертв, его нет. Мы видим тот же принцип в «Пнине», где, как только повествователь нагоняет предмет своего повествования, тот ускользает из книги[128]. Нечто подобное находим и в «Соглядатае», где первое лицо не совмещается со «Смуровым», но замещается им и в этом смысле отсутствует. Формула В. В. (повествователя «Арлекинов») оказывается верна с переменой знака: первое лицо в книгах Набокова не «не умирает», а не присутствует, да и не существует. Нет ни «Смурова», ни «Германа», ни «Севастьяна Найта» — узел их личности развязывается «внутренним зрением». Существует и везде присутствует только некто, кого повествователь не знает. Отраженный в зеркале образ мним, и, следовательно, истинная жизнь Севастьяна Найта есть поистине мнимость.
Да и как вообще мыслима эта биография от первого лица? Если мы узнаем в самом конце ее, что те несколько минут, что В. провел у постели умирающего, которого он принял за Севастьяна, существенно изменили его жизнь, что ему открылась та тайна, что «любая душа может быть твоей, если найти частоту ее колебаний и вписаться в нее», что, наконец, он не может, при всем желании, выйти из своей роли, т. к. маска Севастьяна пристала к его лицу, — то как допустить все эти розыски обстоятельств истинной жизни и смерти героя, между тем как эта именно смерть и вызванное ею ошеломительное открытие этой тайны и привело В. к мысли писать эту книгу? Как может сказавший на последней странице книги «Посему: я — Севастьян» писать его биографию иначе как свою собственную? Кривизна пространства и тока времени в этой книге Набокова подобны неуловимо перетекающей ленте мёбиусовой безконечной восьмерки.
Тайна Найта по-русски представляет собою безукоризненную анаграмму. Во второй раз закрыв книгу и задумавшись, читатель долго еще чувствует напряжение опустевшей сцены: Севастьяна нет, нет и В. Незримо присутствует только их создатель, недостижимый и непостижимый для них.
С изобретательным, изощренным, искусным упорством Набоков всю жизнь искал форму почти математического выражения, допустившего бы некое взаимное сообщение мира вымышленного и мира нашего, испытывал способы позволить обитателям его фантазий не то что бы догадаться о существовании нашего мироздания — это невозможно без потери рассудка (см. хотя бы рассказ «Ultima Thule»), — но почувствовать «утончение места», если воспользоваться древним кельтским метафизическим понятием. Его книги поэтому суть сложные эксперименты, поставленные в надежде открыть, путем чрезвычайной, никогда прежде не удававшейся экстраполяции, последнюю истину не только о здешнем мире, но и о нездешнем.