Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы тоже поедете? — спросил Фрезер не слишком дружелюбно.
— Я живу недалеко. Могу дойти пешком.
— Глупости, — возразила Наташа. — Идти пешком в такую духотищу! Довези нас до моего дома, Джек. Оттуда ему два шага.
— Хорошо.
Мы сели в машину. Джек мог еще попытаться высадить меня первым, но у него хватило ума предположить, что Наташа взбунтуется. Перед Наташиным домом он вышел из «роллс-ройса» и попрощался с нами.
— Очень приятный вечер! Повторим нашу вылазку как-нибудь еще.
— Большое спасибо. С удовольствием.
«Ни за что!» — поклялся я мысленно, наблюдая за тем, как Фрезер целует Наташу в щеку.
— Спокойной ночи, Джек, — сказала она. — Мне очень жаль, что я не могу пойти с тобою, но я слишком устала.
— В другой раз. Спокойной ночи, darling.
Это был его прощальный выпад. «Darling», — думал я. В штатах это слово ничего не значит и значит очень многое. Так называли телефонисток, которых и в глаза не видели, и так называли женщин, которых любили больше жизни. «Darling»… на сей раз Фрезер заложил мину замедленного действия.
Мы с Наташей стояли друг против друга. И я знал, что если не сдержусь сейчас, все будет кончено.
— Очень милый человек, — сказал я. — Ты на самом деле так устала, Наташа?
Она кивнула.
— На самом деле. Было очень скучно, и Фрезер — омерзительный тип.
— Не нахожу. С его стороны было просто очаровательно повести нас в немецкий ресторан ради меня. Таких чутких людей не часто встретишь.
Наташа взглянула на меня.
— Darling, — сказала она, и это словечко пронзило меня, как острая зубная боль. — Не старайся быть джентльменом. Джентльмены удивительно часто наводили на меня скуку.
— Сегодня вечером тоже?
— Сегодня вечером тоже. Не понимаю, о чем ты думал, когда принимал это дурацкое приглашение.
— Я?
— Да, ты! Попробуй скажи, что виновата я.
Я уже собирался сказать это. Но тут, к счастью, вспомнил об уроке, который дал мне отец в день моего семнадцатилетия.
«Ты, — сказал он, — вступаешь в эпоху женщин. Запомни поэтому: только безнадежные кретины хотят доказать свою правоту женщине и взывают к ее логике».
— Виноват я! — пробормотал я в бешенстве. — Если можешь, прости меня за то, что я свалял дурака. Наташа подозрительно оглядела меня.
— Ты действительно думаешь, что свалял дурака? Или это очередной подвох?
— И то и другое, Наташа.
— И то и другое?
— А как же иначе. Я совершенно сбит с толку, превратился в полного идиота. Ведь я боготворю тебя.
— Этого я как-то не заметила.
— И не надо. Мужчина, который боготворит женщину у всех на виду, напоминает слюнявого дога. А мое состояние выражается в растерянности, в беспричинных вспышках ненависти и в явной тупости. Ты делаешь из меня черт знает что! И притом все время.
Выражение ее лица изменилось.
— Бедняжка! — сказала она. — И я не могу даже взять тебя наверх. Моя соседка грохнется в обморок. А очнувшись, начнет подслушивать под дверью. Нет, это невозможно.
Я бы отдал все на свете, чтобы пойти с Наташей. Тем не менее я вдруг воспрянул духом от того, что это невозможно. Стало быть, и для других это тоже невозможно. Я обнял ее за плечи.
— Ведь у нас с тобой еще много времени впереди, — сказала она. Бесконечно много времени. Завтра, послезавтра, недели, месяцы… И все же нам кажется, что из-за этого одного, не совсем удавшегося вечера вся жизнь пропала.
— Я все еще вижу у тебя в волосах диадему от «Ван Клеефа». Я хотел сказать, опять вижу. У «Лухова» я ее уже почти не видел. Видел вместо нее фальшивый жестяной обруч девятнадцатого века.
Наташа рассмеялась.
— В ресторане ты меня терпеть не мог. Правда?
— Да.
— И я тебя тоже. Не будем повторять такие хождения. Мы ведь еще пока на грани ненависти.
— А разве от этого можно уйти?
— Слава Богу, нет. Не то жизнь превратилась бы в сплошную патоку.
Я подумал, что в этом мире явно не хватает сладкого. Но ничего не сказал. Вечно меня тянет к дешевым обобщениям. Проклятый характер!
— Мед лучше патоки, — сказал я вслух. — Ты пахнешь медом. И сегодня ты являлась в разных ипостасях. Не забывай, что я в модах профан. И принимаю их пока всерьез, верю в них. Даже когда ты надеваешь диадему, взятую напрокат.
Она потянула меня в подъезд.
— Поцелуй меня, — пробормотала она. — И люби меня. Мне нужно, чтобы меня очень любили. А теперь — убирайся! Уходи! Или я сорву с себя платье!
— Сорви! Нас никто не видит.
Она вытолкнула меня на улицу.
— Иди! Ты сам во всем виноват! Иди!
Она захлопнула дверь. Ночь была душная и влажная, и я медленно побрел к станции метро. Из метро на меня пахнуло спертым горячим воздухом, словно из подземелья, где тлела куча угля. Станция была плохо освещена. Поезд выскочил из темноты и с лязгом остановился. Вагон был почти пустой. Только в углу сидела пожилая женщина и наискосок от нее — мужчина. Я сел в другом конце вагона. И мы помчались под землей чужого города.
Это было в одно из тех мгновений, когда имена, которые люди присваивают вещам, слетают с них, подобно шелухе, и когда вещи эти внезапно предстают перед человеком без пелены иллюзий, как нечто до ужаса враждебное, отчужденное по самой своей изначальной сути. Все связи на этой земле распались. И имена потеряли смысл. Остался лишь мир, полный угрозы, мир, лишенный имени и потому таивший в себе безымянные опасности, которые подстерегали тебя на каждом шагу. Опасности эти не обрушивались на человека сразу, не хватали его за горло, не валили с ног — нет, они были куда ужасней, ибо они подкрадывались беззвучно, незаметно.
Я взглянул в окно — мимо меня проносилась эта чужая тьма, заглядывавшая в окна тускло освещенного поезда, в котором еще сохранилась капля человечности, правда, уже совсем чуждой, призрачной, как полет летучей мыши: очертания лиц, кивок головы, частичка тепла, прикосновение плеч — язычок пламени из иного, безымянного мира, походивший на вольтову дугу и создававший впечатление моста, перекинутого через бездну. Но лишь впечатление — в действительности уже ничто не могло преодолеть хаос безграничной отчужденности и безнадежного одиночества. Не безобидного сентиментального одиночества, но одиночества абсолютного, в котором человек — это задуваемая ветром искра жизни — первая и последняя.
Кан попросил меня сопровождать его.
— Речь идет о разбойничьем нападении, — сказал Кан, — на человека по имени Гирш. Надо вступиться за доктора Грефенгейма.