Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пару раз ее пробовали запереть. Ха! Один раз Аркадия выломала замок, в другой – выбила стекло, благо ее комната была на первом этаже. И, освободившись, удалялась каждый раз неспешным шагом, гордо декламируя засевшее когда-то в памяти: «Отворите мне темницу! Дайте мне сиянье дня!»
Возвращалась она – если вообще возвращалась – когда «сиянье дня» сменялось глубокой ночной тьмой, а то и рассветными сумерками. Не очень твердо стоящая на ногах, воняющая табаком и дешевым портвейном, расхристанная, иногда босиком. Тем более что зима вновь сменилась весной, и даже босиком было не так уж чтоб очень некомфортно. Да и в сентябре – тоже ничего. Уже выпускной класс? Да подумаешь! Как-нибудь обойдется.
Бабушка, стоя в прихожей, щурилась на Аркадию, как на диковинное, но неприятное насекомое, вроде гигантской мокрицы. Мать до синевы прикусывала посеревшие губы. Это тоже было не слишком комфортно, но – хоть нравоучений больше не читали, и то хлеб. Да и плевать!
В тот раз Аркадия вернулась довольно «рано», еще и солнце не вставало, только рассвет разбелил темный, уже морозный воздух до невнятной серости.
– Догулялась? – Бабушка, как всегда, встретила ее в прихожей. Но почему-то одетая, словно бы собиралась выходить из дома. Странно. На работу ей точно еще рано. И почему мать не вышла – как же без закусывания губ и укоризненных взглядов?
Но бабушка собиралась не на работу. Обогнув пошатывающуюся внучку, как столб – без слова, без взгляда, – она уехала дежурить в больницу. Анну ночью увезли с инфарктом, сухо объяснил Матвеев, когда за бабушкой закрылась дверь. Люба, уже сильно постаревшая, только вздыхала сокрушенно, прижимая к груди неизменный клубок с воткнутым в него крючком и свисающим лоскутом начатого вязанья. В последние годы она вязала почти беспрерывно: то кружева к кухонным занавескам, то скатерть какую-то необыкновенную. Вот, приговаривала, я уйду, а вы станете на этой скатерти чай пить и меня вспомните. Аркадию эта сентиментальная пошлятина почему-то не раздражала, а словно бы успокаивала. Даже вот сейчас прижатый к все еще пышной Любиной груди клубок выглядел успокоительно обыкновенным. Как будто все, как всегда, и завтра будет как всегда, и вообще все будет в порядке, все наладится.
Сперва казалось – действительно, все наладится, и Анна выкарабкается. И врачи обнадеживали – мол, молодая все-таки, а инфаркт – ну что инфаркт, и после инфаркта люди живут. Потом они начали прятать глаза. А через два дня ее не стало.
На вскрытии обнаружился недиагностированный врожденный порок сердца – ну да, так бывает, объяснял седой кардиолог – потому, видимо, и инфаркт такой ранний, потому и спасти не удалось.
Но это, разумеется, ничего не объясняло и уж тем более ничего не оправдывало. Жила же она как-то с этим самым «пороком» почти сорок лет, думала Аркадия, – значит, и дальше могла жить. Могла бы. Если бы не любимая доченька.
Преисполнившись отвращения к самой себе, Аркадия попыталась тоже умереть. Незачем ей жить, раз она такая мерзкая. Наглоталась каких-то таблеток – не глядя, выгребла все, что нашла в аптечке: от аспирина до Любиной ношпы. Морщась от мерзкого привкуса во рту, запила горсть таблеток двумя стаканами воды и отрубилась, не добравшись даже до постели.
А толку-то?
Бабушка даже «Скорую» вызывать не стала. Не понадобилось. Отхлестав по щекам, привела впавшую в сонную одурь Аркадию в сознание, промыла желудок, практически силой заливая в нее мерзкую теплую воду и раз за разом заставляя извергать выпитое.
А потом снова отхлестала по щекам, сухо цедя сквозь зубы:
– Дура! Как только трудности видишь, сразу лапки складываешь? Стыдоба! Позорище! Ты хоть понимаешь, что следом за тобой и я в могилу лягу? Решила все кладбище Приваловыми унавозить? Меня-то за что?
– П-прости… б-бабуля… – рыдала Аркадия.
– Простить? – надменно переспросила бабушка. – Как будто чашку с буфета уронила? Пожурили, простили, и можно забыть и жить дальше? Ты, дорогая моя, не чашки колотишь, ты жизни разбиваешь. И тебе, знаешь ли, уже давно не пять лет. Ах, простите-простите, я больше не буду. Нет уж. Большая уже. А взрослый человек не только совершает поступки, но и живет потом с ними и с их последствиями. Всю жизнь. Сколько отпущено, все наше. Не знаю – и знать не хочу! – сколько твоей, именно твоей вины в Аниной смерти, – она точно споткнулась на полуфразе, но справилась, продолжила все так же сухо, – но теперь тебе с этим жить. Не казнить себя с утра до вечера и с вечера до утра – а жить. Ну а если ты решишь и дальше по сточным канавам валяться – ну что же, ты взрослая, имеешь право и на такой выбор. Сточная канава – тоже жизнь. Правда, я бы это так не назвала, но мое мнение – это мое мнение. У тебя может быть свое. – Схватившись за угол стола, она поднялась и непривычно тяжело, словно бы с трудом переставляя ноги, медленно вышла из комнаты.
Аркадия, чувствуя, что не в силах уже и пальцем шевельнуть, подумала: наверное, я сошла с ума.
Да, точно. На несколько лет сошла с ума. А теперь наконец выздоровела, вздохнула она и прикрыла глаза. Спасительный сон накрыл ее нежно и властно, утишая боль, утешая, успокаивая и освежая.
Едва проснувшись, она принялась за генеральную уборку. Мыла, стирала, скребла, пылесосила, чистила – и безжалостно выбрасывала все, что могло напомнить о «сумасшедших годах». Учебники и справочники, извлеченные из ящиков и углов, выстроились на полках аккуратными рядами. «Сумасшедшие» годы нужно было наверстывать.
Разумеется, она наверстала.
Очень прилично, хотя и не блестяще сданные выпускные, институт (разумеется, Плехановский, знаменитая «Плешка», по бабушкиным стопам), распределение в престижный «Елисеевский» (тут уж не обошлось без бабушкиной протекции, использовавшей свои многочисленные знакомства), стиснутые зубы: я могу, я должна, раз я должна, значит, я могу. Я все смогу. Как будто кому-то что-то доказывала, почти не замечая ничего вокруг.
Михаил, шутивший, что он пожизненный бобыль, вдруг привел молодую жену. Действительно, молодую – Татьяна была моложе его чуть не на двадцать лет, даже Аркадия была чуть постарше «молодой». Благословив сына, тихо умерла старая Люба. А Аркадия все «доказывала» неизвестно что и неизвестно кому.
А года через полтора после окончания «Плешки» она родила.
Никогда и никому, даже верной Кэт, Аркадия не говорила – от кого. Отшучивалась: ветром, мол, надуло. Потому что… потому что неловко было рассказывать. Слишком уж банальная история: профессор и студентка. И пусть она не была уже студенткой, а с «ним» случайно столкнулась на улице полгода спустя после окончания института. История от этого не меняется: самый блестящий профессор факультета, по которому сохли чуть не все студентки, и пусть не самая блестящая, но уж точно самая красивая девушка курса. После случайной встречи и нескольких комплиментов он пригласил ее на ужин, предсказуемо и неотвратимо переросший в завтрак…