Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как же он вдругорядь знать будет, ежели его ныне убьют?
— Ну, чтоб другие знали. Вот хошь ты, к примеру.
— Да-а, жаль, — растерянно вздохнул Никита.
Между тем обличения продолжались.
— Воззри на правила, кои дал вседержитель сонму царей земных. Ты должен был быть ревностным их исполнителем, меж тем как ты в своей душевной слепоте вершишь совсем иное.
— Верую, отче, ибо потряс ты мою душу и сердце. Ныне же хочу покаяться и принять венец добродетели! — вдруг услышали стражники звонкий голос царя.
Или не царя?
Ратники переглянулись.
— Что-то он на глас Иоанна не похож? — выразил сомнение Никита.
— А третьего там нет, — пожал плечами Охрим и указал пальцем на дверь, лаконично пояснив: — Глушит. Тебе на рожу подушку положить, тоже не своим голосом заорешь.
Но тут дверь распахнулась, и, ведомый за руку пылающим праведным гневом пастырем, показался царь.
— Чтой-то не то, — поморщился Никита. — Дядька Охрим, а дядька Охрим. Какой-то он не такой ныне, а? И лик, и сам он. Да и ростом вроде повыше стал. А шаг каков? Да он отродясь так не хаживал.
Услышавший последние слова молодого ратника князь Палецкий, шедший с другой стороны галерейки, тоже присмотрелся к походке Подменыша и с некоторой досадой подумал, что караульщик прав. Перестарался Федор Иванович, обучая своего питомца, как правильно подлежит хаживать царям. И даже не столько перестарался, сколько позабыл, что он-то служил Василию Иоанновичу, а тот начал княжить только в двадцать шесть лет. К тому же пойдя дородством в мать Софью, о необъятности телес которой даже в юности писали некоторые итальянские поэты, Василий всегда вышагивал чинно и неспешно.
Зато Иоанн удался в своего деда, который сызмальства был высок и худ, к тому же рос его внук, как пырей в огороде — никто о нем не заботился, никто его больно-то ничему не учил. Вот и ходил соответственно. Подменыш же и впрямь шествовал.
«Надо будет ему сказать попозже», — сделал он в памяти отметку.
Хотел было отчитать молодого ратника, чтоб не о том на посту думалось, но тут ему невольно помог второй из стражников.
— Блазнится тебе все, — равнодушно ответил Никите Охрим. — Экий ты. То глас не по душе, то лик непонятен. А ты иное в толк возьми — он же иную жисть вести решился, непорочную, потому ныне и не идет, а шествует к ней, — и засмеялся.
— Ты чего? — удивился Никита.
— Да я у него всего третий год, а он к этой жизни уже в четвертый раз так вот… шествует. Так что насмотрелся.
— А смеешься почто? — не понял молодой караульный.
— А у него всякий раз терпежу более чем на седмицу не хватает. Хотя нет. Когда с царицей своей в Троицкую лавру пошли, то он аж три седмицы выдержал.
— А потом?
— Потом сызнова грешить учал, — лениво констатировал Охрим и философски заметил: — А может, оно и правильно. Мне мних один за кружкой меда сказывал как-то: «Помни, отрок…»
— Отрок?
— Да это полтора десятка лет тому назад было, — пояснил пожилой и продолжил: — Помни, отрок, что ежели не согрешишь, то не сможешь покаяться, ибо не в чем, а тот, кто не покается — не спасется.
Далее князь слушать не стал, с деловым видом выйдя из-за угла и двинувшись следом за Иоанном и Сильвестром в небольшую деревянную церквушку, пристроенную с восточной стороны терема. И вовремя поспешил. Едва-едва успел ухватить за руку царского духовника протоирея Федора, норовившего прошмыгнуть туда же.
— Негоже мешать, когда наставник со спасаемым беседует, — с укоризной заметил он.
— Я — духовник царский, — выпятил протоирей вперед тщедушную грудь, с гордостью указав на свой массивный золотой крест.
— Ведаю, — кивнул Палецкий. — Так что ж с того? Нешто тебе круглый день нужно с царем разговаривать?
— Исповедать его хочу, ибо он есть вверенное моему попечению чадо, — не сдавался отец Федор.
— Первый раз слышу, чтоб таинство исповедания не по желанию мирянина свершалось, но по воле духовника, — удивился Дмитрий Федорович. — Это что ж, митрополита Макария повеление?
— Ты, княже, свое ведай, — попытался еще раз вырваться из его крепких объятий протоирей, но куда там.
Это ныне князь Палецкий все больше в Думе сиживает, а десяток лет назад он и рати за собой водил, и сам в боях не раз сабельку из ножен извлекал. Конечно, не тот теперь, далеко не тот, но кое-что осталось. Во всяком случае для царского духовника хватило.
Меж тем в тесной церквушке почти у самого алтаря, преклонив колени, молился новоявленный Иоанн Васильевич. Молился не только за себя, ибо уже был приучен отцом Артемием у бога ничего не просить — что нужно он либо уже дал, либо еще даст. Сам же человек того не ведает, потому как больше печалится о суетном, а даже родители своему дитяте все, что он просит, не дают, ибо глуп еще и неразумен.
Просил же он за Русь. Чтоб мир на порубежье даровал, пусть лет на пять хотя бы, чтоб от мора и глада людишек уберег, да еще чтоб придал силы ему самому сделать все, что замыслил. Силы, терпения и мудрости, с которой ему в самое ближайшее время придется избирать советников, потому что в одиночку ему не то что половины не осилить, а и десятой части.
Просил он у бога прощения и брату Иоанну, чтоб не карал он его сурово за растраченное втуне богатство, кое ему с рождения даровал господь. Не про казну речь, не про злато-серебро, не про дворцы с самоцветами. Ум он ему даровал вострый, здоровье крепкое, а тот куда его спустил, на что растратил?
А еще просил простить все прегрешения, как вольные, так и невольные, усопшей рабы божьей Анфисы — пусть и не родная мать оказалась, но взрастила как могла, лучший кусок завсегда для него приберегала. Потому и молился он ныне за нее, да еще за окольничего Федора Иоанновича Карпова — учителя и наставника.
Немного подумав, Иоанн добавил к ним еще двоих — Елену Васильевну Глинскую и Василия Иоанновича.
«Неповинна она, господи, в том, что как кукушка меня к чужим людям подкинула. Негоже, чтоб вся держава из-за одного дитяти страдала, да кровь в межусобицах лила. Мудр ты, господи, и сам должон понимать, что терзаниями своими она за остатную жизнь семижды семь раз сей грех искупила».
— И даруй им всем, господи, — произнес он напоследок, но пожелать ничего не успел, потому что заметил Палецкого.
Сильвестр, который точно так же стоял коленопреклоненный, хотя молился совсем о другом, неодобрительно покосился на Дмитрия Федоровича, но ничего не сказал, ибо богу — богово, а кесарю — кесарево. Исус не только про монеты да налоги сказал — оно и в жизни каждому одно от другого уметь разделять надобно.
— Что там у нас ныне, князь? — спросил Иоанн, поворачиваясь к Палецкому.
— Мой человечек из Москвы прискакал, государь. Сказывают, не унимается народ. Завтра поутру здесь будут. Видать, меды в теремах у твоих дядьев Глинских закончились, вот они, с похмелья маясь, и собираются к тебе в гости. Что повелишь?