Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Быстро сменив (что касается дня сегодняшнего) сценарий, но ни на сантиметр не отклонившись от средневековой параллели, перенесемся в университетскую аудиторию, где Хомский грамматически расщепляет наши формулировки на атомные элементы, каждое ответвление из которых, в свою очередь, раздваивается, или Якобсон сводит к двоичным признакам фонологические единицы, или Леви-Стросс структурирует в игре антиномий системы родства и структуру мифа, или Ролан Барт читает Бальзака, де Сада и Игнатия Лойолу подобно тому, как средневековый человек читал Вергилия, следуя за образами противоположными и симметричными. Ничто так не приближается к средневековой интеллектуальной игре, как структуралистская логика, и ничто так не приближается к ней в итоге, как формальная логика современной физики и математики. Нас не должно удивлять, что в той же античности мы видим параллели с диалектическими дебатами политиков или попытками математически представить науку. Ведь мы сравниваем живую реальность с конденсированной моделью: но в обоих случаях речь идет о двух способах понимания реальности, которые не имеют достаточных параллелей в культуре нового времени и обе связаны с проектом восстановления перед лицом мира, официальный образ которого потерян или отвергается. Политик рассуждает тонко, опираясь на авторитет, чтобы дать теоретическое обоснование практическим построениям; ученый пытается путем классификаций и различий вновь придать форму культурной вселенной, взорвавшейся (подобно греко-римской) из-за избытка оригинальности и конфликтного по сути слияния слишком разных течений, Востока и Запада, магии, религии и права, поэзии, медицины или физики. Речь о том, чтобы показать, что существуют координаты мышления, которые позволяют собрать древних и современных под флагом одной логики. Формалистические излишества и антиисторический соблазн структурализма те же, что и в схоластических дискуссиях; точно так же прагматический и преобразовательный порыв революционеров, которые в то время назывались реформаторами или просто еретиками, должен (как и должен был) быть подкреплен обличительными теоретическими диатрибами, а каждый теоретический нюанс предполагал различное практическое применение. Даже полемика между святым Бернардом[370] – поборником строгого искусства, без изображений и излишеств, и Сугерием[371] – сторонником пышной церкви, перегруженной фигуративными изображениями, находит отражение – на разных уровнях и в разных ключах – в противостоянии советского конструктивизма и социалистического реализма, абстракционизма и необарокко, теоретиков концептуальной коммуникации и сторонников Маклюэна[372] с его идеей «глобальной деревни».
При переходе к культурным и художественным параллелям картина, однако, становится более сложной. С одной стороны, у нас есть, можно сказать, идеальное сходство двух эпох, которые по-разному, но со схожими утопическими взглядами на воспитание и со схожим идеологическим прикрытием патерналистских планов, направленных на управление сознанием, пытаются преодолеть разрыв между высокой и народной культурой посредством визуальной коммуникации. В обе эти эпохи избранная элита осмысляет тексты, написанные с алфавитным мышлением[374], но затем переводит в зрительные образы основное содержание знания и несущие конструкции господствующей идеологии. Средневековье было визуальной культурой, в которой собор – это огромная каменная книга, а на самом деле – рекламный плакат, экран телевизора, мистический комикс, задача которого все рассказать и объяснить: народы, населяющие землю, искусства и ремесла, годовой цикл, время посева и сбора урожая, таинства веры, эпизоды священной и светской истории, жизнеописания святых (образцы для подражания, подобные сегодняшним «звездам» и певцам, элита без политической, но с огромной харизматической властью, как сказал бы Франческо Альберони[375]).
Рядом с этим мощным предприятием народной культуры ведется работа по созданию композиций и коллажей, которой ученая культура занимается на обломках культуры ушедшей. Возьмите волшебные коробки Корнелла[376] или Армана[377], коллаж Эрнста[378], бесполезную машину Мунари[379] или Тэнгли[380], и вот вам панорама, у которой нет ничего общего с Рафаэлем или Кановой, но она очень крепко связана с эстетическим вкусом средневековья. В поэзии это центоны[381] и загадки, ирландские кеннинги[382], акростихи, словесная ткань из многочисленных цитат, напоминающая Паунда и Сангвинетти[383]; безумные этимологические игры Вергилия Бигоррского и Исидора Севильского, которые так похожи на Джойса (Джойс это знал), упражнения в композиции времен из поэтических трактатов – готовая программа для Годара, и прежде всего страсть к собирательству и инвентаризации. Пристрастие это ярче всего проявлялось в сокровищницах князей или соборов, где коллекционировалось все без разбора – щепка от креста Иисуса; яйцо, найденное в другом яйце; рог единорога, обручальное кольцо святого Иосифа, череп святого Иоанна в возрасте двенадцати лет (sic)[384].