Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неудовлетворенность Владимира своей работой, ощущение несоразмерности вознаграждения воспринимались в семье по-разному. Набоков стремился использовать любую возможность, чтобы где угодно подыскать себе место получше. К концу первого года в Итаке он получил восторженное письмо от жены одного профессора из Балтимора, восхищавшейся его публикациями в «Нью-Йоркере». «Завидую Вашему благодатному пребыванию в мягком климате „Джонса Гопкинса“. Здесь погода вечно ненастная и сырая. Нет ли факультета русской литературы в Вашем колледже?» — интересовался в ответном письме Владимир, маскируясь под Веру. К 1950 году он принялся письменно зондировать друзей в Гарварде и Стэнфорде. Предпринимал повторные попытки тормошить начальство, однажды даже отрепетировал аргументацию в своем дневнике. Служащий, выдававший жалованье, каждую неделю затравленно ждал выступлений Набокова насчет повышения ставки, что в академической среде было абсолютно не принято. Вместе с тем дальнейшие попытки шире вовлечь Набокова в разработку методики преподавания оказались бесплодными. Когда тот самый декан, которому Набоков выражал свое недовольство зарплатой, спросил, не мог бы Владимир помочь Шефтелю в разработке программы изучения русского языка и литературы в Корнелле, реакция Владимира была молниеносной и однозначной: «Хочу предупредить, что я безнадежно плохой организатор и не обладаю ни малейшей практической жилкой, так что, боюсь, мое участие в какой бы то ни было комиссии окажется совершенно бесполезным. Кроме того, я до смешного рассеян и, если не погружен в собственное творчество, мои мысли имеют обыкновение блуждать самым неприятным (для окружающих) образом». Направляя декану колледжа искусства и литературы свой письменный ответ, Набоков — или Вера — несколько смягчает тон, однако громкие уверения в беспомощности освободили Набокова от дополнительной учебной деятельности, как и от вождения автомобиля.
Такие же энергичные усилия предпринимает Набоков, чтобы устроить Веру преподавателем русского языка. Это вызывало отпор; официально — потому что набор учащихся был не так велик, чтобы заводить дополнительную единицу, неофициально — потому что Верин русский был признан «чересчур литературным» и «недостаточно современным». Лишь краткий период удалось Вере проработать преподавательницей языка. В те годы в Корнелле языковые преподаватели вдалбливали студентам в головы главным образом языковые штампы. Вера невысоко оценивала такую систему преподавания. Она жаловалась русскому по рождению Шефтелю на известного лингвиста, с которым пришлось работать: «Погодите, этот Фэрбенкс… еще изуродует русский настолько, что скоро мы с вами перестанем его узнавать!» Кое-кто в кампусе, включая и Милтона Коуэна, заправлявшего языковым обучением в Корнелле, считал, что Вера настраивает мужа против факультета современных языков и лингвистики; эта неприязнь проявится затем в «Пнине». Вере незачем было настраивать Владимира, уже и так настроенного против методики Корнелла, хотя недовольство свое она высказывала. И наверное, весьма открыто. В первые два года в Итаке она поработала и на немецкой, и на французской кафедрах, о чем не сохранила воспоминаний, кроме тех, что с немецкой кафедры ушла примерно через месяц, а «на французской ей сделали предупреждение». Впоследствии, рассуждая о преподавании языков в Корнелле, Вера говорит точь-в-точь как герой «Пнина», который, не исключено, воспользовался как раз ее сентенциями. И Пнин, и Вера отмечают, что этот университет «использовал любого, кто оказывался под рукой, для преподавания языка, если человек хотя бы раз появился в аудитории перед студентами».
Вере пришлось распроститься с преподаванием, чтобы подталкивать упирающегося профессора. Очень возможно, что человек, привыкший к услугам лакея, испытывает большую, чем обычно случается, потребность в жене. Один из друзей Набоковых, говоря о необыкновенном обаянии Владимира, отметил его особую, интимную манеру общения с женщинами, как бы с целью захватить их в плен настолько, чтобы позволительно было спросить, нельзя ли отдать им с себя кое-что простирнуть. В Вере он нашел женщину, которую не задевало, что он извлекал выгоду от своей реальной и наигранной беспомощности, выговаривал себе особые поблажки уверениями, будто руки у него — те самые руки, которые проворно вертели бабочку под микроскопом, — «как крюки». Вера заглотнула эту наживку, радуясь тому, что может оставаться в тени, и будучи готова услужить. Муж отстранился от многих своих обязанностей. Освободившись от службы, Вера приняла их на себя. Бывает, южнее центра штата Нью-Йорк выпадает снег, и настолько обильный, что утром посреди зимы требуется не менее получаса, чтобы освободить из-под него автомобиль. По крайней мере на это сетовал Набоков, называя жизненные неудобства главной причиной отъезда из Корнелла. Разгребать снег трижды в неделю он считал для себя слишком обременительным. Вера высказалась одновременно и более точно — и менее определенно, — когда Бойд помянул в своей биографии это леденящее руки испытание. «Набоков никогда не разгребал снег», — поправляет она Бойда, не вдаваясь в подробности. Ошеломленные соседи свидетельствуют, что это делала она.
Единственное, на что в доме на Сенека-стрит Вера была неспособна, — это заниматься уборкой. Она наконец подыскала себе прислугу в лице кроткого, по-мальчишески симпатичного студента-первокурсника, обитавшего в нижнем этаже дома через барбарисовую изгородь от Набоковых. По рекомендации хозяйки дома Роберт Рубмен был нанят убираться у Набоковых за восемьдесят пять центов в час. По вторникам восемнадцатилетний студент кафедры английского языка вытирал пыль, пылесосил комнаты, чистил ванные и туалеты, прерываясь только чтобы перекусить. Нередко Вера в дополнение к бутерброду с ветчиной, молоку и домашнему печенью угощала его рассказами о лекциях мужа, утверждая, что юноше никак нельзя обойти их стороной. Рубмен косил траву на лужайке, мыл машину, заделывал щели в полу, прибирал в комнате для квартирантов, получал деньги по чеку в книжном магазине «Трайэнгл». Вера очень к нему привязалась; студент находил ее строгой, но очаровательной женщиной, инстинктивно, впрочем, как и все соседи, воспринимая Веру опасливо, как иностранку. Однажды, собираясь уходить, он без всякой задней мысли спросил ее по-немецки, не надо ли ей еще чего. «Sonst noch was?[146] — засмеялась Вера. — Нет, нет!»
В Корнелле Вера была не только занята вождением, но и озабочена сомнениями и колебаниями мужа. «Если у него и были приемные часы, он держал это в тайне», — вспоминала одна студентка. Те немногие, кто проник в суть этой «тайны», обнаруживали в его кабинете то Веру, то их обоих вместе. Мысли Набокова по-прежнему устремлялись к недописанной странице. Как и Верины, хотя интерес к творчеству у них имел разную природу. Чем дальше, тем явственней их брак развивался в слиянии двух направлений: жизненного комфорта для Владимира и стремления к успеху для Веры. С ее разносторонностью можно было сравнить только его свойство игнорировать все, что не имело отношения к творчеству. В начале 1950 года Набокову весьма прозрачно намекнули, что его просьба об увеличении жалованья могла бы вызвать понимание, если бы он согласился читать курс европейской литературы, от которого он ранее увильнул. Против собственной воли, но не без помощи Веры Набоков заставил себя взяться в сентябре 1950 года за снискавший ему затем громкую славу курс литературы «311–312». По-прежнему не удовлетворяясь ставкой, он жаловался, что зарабатывает меньше констебля или начальника пожарной команды [147]. Вряд ли Набокову прибавило восторгов известие, что с его окладом констебля он состоит к тому же в Корнелле при несуществующей кафедре. После двух лет преподавания в Итаке и при наличии соответствующего личного печатного бланка Набоков обнаружил, что никак не может называться заведующим русской кафедрой потому, что эта кафедра — попросту плод его воображения. (В Корнелле придерживались мнения — которое декан Колледжа искусств и науки в мае 1950 года решительным образом высказал Набокову, — что адъюнкт-профессор русской литературы числится просто как штатная единица при литературном факультете.) Отчасти по причине этих небольших осложнений весной 1951 года администрация сочла необходимым перевести Набокова на кафедру романской литературы, возглавляемую энергичным, высокообразованным Моррисом Бишопом. На этой кафедре, куда он был определен, поскольку нигде больше не нашлось для него места и поскольку Бишоп с радостью его принял, Набоков никаких курсов не читал. С тех пор решения о преподавательской нагрузке Набокова отличались «умилительным великодушием». Словом, обласкивание продолжилось, или, говоря другими словами, капризы были удовлетворены[148]. Граждане Итаки должны были возблагодарить Бога, что Набоков не объявился у них на улицах за рулем[149]. Коллеги-преподаватели наверняка испытывали лишь облегчение от того, что он редко появляется на заседаниях кафедры. Прослушав в 1949 году курс лекций одного приглашенного профессора, Набоков едва сдержал свой злой язык. Твердил Кигэну и его сокурснице Джойс Брозерс, что те заслужили научных степеней хотя бы потому, что выдержали лекции профессора Вулфа. В конце семестра Набоков отправился к декану и потребовал все оценки повысить на 30 очков. Он считал, что у каждого студента курса из причитающихся 100 очков надо было вычесть пять за дурость, за то, что высидели все лекции в течение всего семестра.