Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Белов: Деревни сегодня нет совсем. Она погибла. Сначала под ударами сталинской коллективизации, потом под ударами войны, далее последовали хрущевские удары, ликвидация малых деревень и тому подобное. И все это на моей памяти. Весь двадцатый век непрерывные удары по русской деревне и русскому крестьянству. Перестройка добила окончательно. Советская власть — была нормальная власть, даже сталинская власть, и народ к ней приспособился. А потом началась ненормальная власть, которой народ просто не нужен. Советская власть была создана и Лениным, и Сталиным, и даже Троцким, всеми большевиками, и государство, надо признать, было создано мощное. Может быть, самое мощное за всю русскую историю. И вот его уже нет и не будет. Нет и советской власти. Я понимаю, что и я приложил руку к ее уничтожению своими писаниями, своими радикальными призывами. Надо признать. Я помню, как постоянно воевал с ней. И все мои друзья-писатели. Вроде и прав был в своих словах, но государство-то разрушили. И беда пришла еще большая.
Бондаренко: Не совсем согласен с тобой, Василий Иванович. Я сам критикан был еще тот, недаром в «Правде» ругали. Но ведь эта критика и на пользу была. Мощному государству не страшна критика, не страшно даже диссидентство. Сильное, могучее государство отбрасывает их на обочину без ущерба для себя, но какие-то выводы делает, к чему-то прислушивается. Не будь вас, «деревенщиков», может, до сих пор в деревне без паспортов люди сидели. Правда, не разбежались бы… Вот так всегда: правда государства и правда человека, правда государства и правда народа не всегда и не во всем совпадают. Но в сильном государстве даже полезно критиковать его минусы, его несовпадения с народной правдой.
Белов: С этой твоей мыслью, Володя, я совершенно согласен. Когда нет государства, то и народа не будет, и человека не будет, и никакая критика не нужна. Когда есть государство, и армия сильная есть, писатель должен быть на стороне народа. Но вот беда, и ты это знаешь. Когда было это могучее государство, не так просто было даже талантливому писателю сказать свое слово, пробить эту брешь непонимания нужд народа. Ты вспомни сам свои злоключения с цензурой. Запреты статей и так далее. Цензура соответствовала мощи государства. Я конечно, приспосабливался к ней, но, может быть, и из-за этого тоже стыдно. Много раз приспосабливался, корежил уже написанное. Умалчивал существенное…
Бондаренко: Может быть, эта необходимость заставляла писателя находить глубинный язык, добиваться большей художественности образов. Всю правду высказать через образ героя, минуя слова и мысли, минуя голую публицистику, так всегда и возникают совершенные тексты.
Белов: Я не знаю, у всех писателей по-разному. Например, Вячеслав Дегтев ведет себя в соответствии со своим характером и даром, а Дмитрий Балашов вел себя совсем по-другому. Все находят свой выход. Нет одинаковых писателей. Если человек почувствовал в себе эту природную одаренность, он уже дальше будет выявлять ее исключительно своим способом. В том числе и с цензурой бороться по-разному.
Бондаренко: Но есть же близкие по духу писатели, по образу мысли, по направленности, в конце концов, по национальному мироощущению. Кто тебе был близок в литературе, с кем ты общался, не чувствуя чужести, был откровенен до конца?
Белов: Я чувствовал всегда сильное влияние своего старшего друга, может, даже наставника — Александра Яшина. Мы были очень близки с Федором Абрамовым, Василием Шукшиным, Николаем Рубцовым. А если взять мою раннюю пору, то на меня всегда очень сильно влиял Борис Шергин, изумительный архангелогородский писатель.
Да и мыслитель тоже. Он и сейчас на меня влияет. Всегда лежит его книжечка мудрых мыслей на столе. Шергин для меня был примером, образцом в литературе. Образцом писательства. Если почитаешь его всяческую поморщину, такую образность находишь, такие сюжеты смелые и неожиданные. Борис Шергин — это далеко не прочитанный и недооцененный русский классик. И главное, я его с детства люблю читать. Как научился читать, так мне попал в руки Шергин, и я с ним не расстаюсь. Жалко, что я с ним так и не встретился. Знал же, что он живет в Москве, мог его найти, как находили его Юра Галкин или Володя Личутин. Я все время собирался сходить к нему. А стеснялся. Представь себе, стеснялся. Я вроде и дерзкий, как ты говоришь, а всю жизнь стеснительный был. Меня кто хвалит, а я стесняюсь. Вот иду на выставке Ильи Глазунова, а он издали увидел меня, а там на открытии масса всяких политиков, знаменитостей было, и кричит, вот идет такой-то гениальный Белов. А мне хоть сквозь землю провалиться, как так можно при всех кричать. Хоть с выставки убегай. Вот и Шергину стыдно было мне как-то помешать, позвонить, сходить к нему со своими разговорами. Все откладывал и откладывал. Так и дооткладывался до той поры, когда Шергин ушел из жизни. Теперь стыдно, что не успел сходить к нему. Небось не чужой бы был.
Бондаренко: Очевидно, такие моменты были в жизни каждого писателя. Я, скажем, сожалею, что не успел встретиться с Шукшиным, а была возможность, что с Георгием Свиридовым так и не сделал беседу, хотя и договаривались с ним об этом, стыдно, что маму не привез на свой юбилей из Петрозаводска. Дай Бог теперь еще успеть нам всем сделать то, что должны, что можем. Все-таки русский писатель никогда не живет и не пишет для себя одного, в собственное удовольствие, это была бы смерть русской литературы. Даже Владимир Сорокин нынче признался, что для него содержание стало важнее формы, значит, для чего-то пишет. Кому-то хочет передать свое содержание, свои мысли. Так что провалились все попытки новых идеологов изменить менталитет русского писателя. Увести его от жизни. Уверен, восстановится и привычный литературоцентризм, с которым так долго боролись все отечественные литературные либералы. Вот и твое слово, думаю, еще услышат многие поколения читателей.
Белов: А как вообще писательством я занялся, ты еще спрашивал… Однажды мы с приятелем своим возвращались весной с нашего озера по речке. И я вдруг начал ему какие-то свои беспомощные стишки читать. Приятеля этого уже нет. Чего читал, не помню. Приятель летчиком потом стал. Володя Мартьянов… Все мои приятели уже ушли из жизни.
Все люди, которых я любил в детстве. И дружил в детстве. Никого не осталось. Осталась одна Маша Павлониха, как мы ее звали. Она еще жива, она училась со мной вместе в первом классе. А все остальные умерли.
Бондаренко: А деревня-то дышит еще?
Белов: Деревня дышит, когда печи дышат. А печи в ней дышат теперь только летом, в дачный период, и то не все. Деревня погибла практически. Сколько тысяч деревень русских погибло. Лучше не говорить. Хотя бы только на нашей родной вологодской земле. Я слышу иной раз по телевидению или в газете читаю, мол, наша деревня жива. Наш колхоз жив, наш сельсовет жив… А я утверждаю, что тысячи деревень исчезли с лица земли. Я об этом писал и в прозе своей, не только в публицистике. Есть такой рассказ, как я ночую в деревне. И спрашиваю старенькую хозяйку: куда исчезла деревня? Она хохочет и говорит: через трубу и в синее небо ушла…
Бондаренко: И что, больше никогда не возродится? Ты сам по складу своему, по чувствам своим пессимист или оптимист?
Белов: Скорее всего, я пессимист. Но, если ты, Володя, спрашиваешь, возродится ли деревня, в этом плане я даже оптимист. Верю в возрождение Родины своей. Не только в возрождение деревни своей и земли вологодской, отеческого гнезда, но в возрождение всего нашего государства. Куда от этого денешься? А вот когда оно будет? Может, уже ни тебя, ни меня не будет на земле.