Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чрезвычайно похоже.
— Помнится, время уходит, пока длится время… или наоборот: пока длится время, оно… В общем, моя жизнь покидала меня из семи углов земли, смешавшись с населением, как лесные братья, или смешавшись с временем, посему начинала свою глиссаду — в каждый миг заново.
Мои фланерства по брошенному этажу, вдоль нищеты и бесправия — встречать лестницу, которая возвращается из всякого сожженного города, отпущенного — троянскими коньками или троллейбусами, считать выплывающие de profundis — ее галеры на веслах балясин, и плоты неисследимых ступеней. Дуть в бумажный фитиль — у русла несущей лестницу краеугольной стены, прозрачной — или правдивой — от парадиза до корней улиц, вросших в ад, от воздаяния до преступления, меж коими отразила — столько минутных правд, что утеряла неотвратимость и нашла невинность. Потеряна поступательность между зачатием и смертью…
Там же — двойничество неисцелимого тополя, кто во втором пришествии стекла и камня, во втором уложении — открылся единым в двух столпах, первый — язычник, другой — злоязычник, но брат стережет брата, чтобы прилюдно и призрачно наслаждаться скорбью о прошлом и безжизненном будущем — и вожделеть к невозможному… И во все щели, во все прорывы тополя ввернуты сердечком записки с желаниями, перлюстрируемые ветром или тяготеющие — к творчеству молодых: к желтизне и полету. Возможно, сей выдолбленный из тополя катамаран, торжественно длящий себя — в фаворитах гонки, расходовав на сновиденный прожект — и посильный: одеревенелый сонливец, посадивший на шею — гугнивое гнездо… Первый ствол — дивный отрок, а второй — подхвативший его поток, и чем глубже один повержен своим отражением, тем больше другой — мастерством стилизации или отчужденностью всякой формы.
И, упорствуя в щипаных метафорах, следить подольстившийся к проспектному — переулочный ров, его двусторонний список плоскодонок, тускнеющих на слете с пюпитра — под стан проводов, и как отходят одна за другой… как внизу, в витражах бара, электрические деревья подманивают жгущим плодом и, не дождавшись жрецов, кончают самосожжением… Как полустертый и смятый переулок, разыгранный по тлеющей на углах зданий аппликатуре… если сии адресные цифры — не промотавшие округ часы… И большой проспект, на который пошел огромный объем материи: толпы, железо, — уже барханы в бесчисленных блуждающих огнях. Смешавших и завертевших — золотой свет, что водил меня по непрозрачным улицам, а кого-то — по верхним стенам… И отринут нам предел, но свобода преступить его смешалась — с несвободой. Жаль, что запрет, нарушить который — по крайней мере, сегодня — уже невозможно, столь же невозможно нарушить — и завтра.
— Обещаю вам, что мое безжизненное говорение еще выправится — в тот болеутоляющий снег… Как только мои вечерние засады на посыпанной иглами полосе и на другой удалой, где у круглых букв выколоты глаза, сойдутся — с охотой на аркадского оленя… Ибо то шли — пристрелки, гон на месте, но моя мечта была — успеть за священным животным, посвященным — всем вожделениям, именем же — автобус одиннадцатого часа. Однако стрела пути, посланная — через головы, исправно сбивалась, и моя судьба почитала опираться — не на меня, чьи принципы не стойки, и обстоятельства расхлябанны и кружат, но — на фундаментальный проект. На жертвованные мной большинству — стандарты: долги, обязанности и прочее предсказуемое. Последняя верстка расстилалась передо мной — значительно позже моих надежд. И поскольку машины ниже автобуса угнетали меня — некоторой зауженностью в средствах, особенно — в слове, приходилось довольствоваться — лишь смутными транспортами из половины двенадцатого и еще менее хлебосольной тьмы.
Да, вот что предшествовало — высокому пламени, которое нисходило ко мне в иные полночи той зимы. Город, чей пик — луна, а основание — снег: основан — скребущим сердце и всю задушевную кладь когтем льва. Постнейшее ожидание — продолжения пути или, напротив — вторжения большего, чем я, Зла. Балансирование между крайней стойкостью луны и снегом неверия, между временем: на ледяной филенке улицы, разломившей город на вчерашний и завтрашний — между моих подошв… Взгляд пристыл к жерлу дороги, к неустанному собирательству из отнесенных в завтра огней — иероглифа автобуса, без конца расползающегося… Облаченные в островерхую белизну улицы — ряды ку-клукс-клана, несущего пламенный крест единой дороги, пошедший на рой огненной твари… По счастью, то была — не самая вещественная зима, кое-какие числа отбеливали и прохлаждали ее формы — до несуществования. И любая неполнота — несомненная отсылка к той зиме. Очищение храма — от любострастных менял и пачкунов-голубятников… о, сколько я соперничала с гулявшим бичом поземки — в алчбе и в гадливости, и в бессрочности рук, отталкивающей братьев, рассыпая побежки — за выменянным в храме или в калашных лавках и покатившимся сквозь пальцы… И была подобострастна и изобретательна, как ночной светофор, имеющий под луной — одно око: желтое. Так надеясь спасти уже отлученное — рассыпанные по селитьбе приметы, воробьиные позывные, из которых слагаются — те минуты, в которых мне стоял огонь небесного города.
Автобусы «Последнее терпение»
и «Приют мрака»
Вот, наконец — обмороженные и полупустые
транспорты, чтоб захлопнуть
докучающих одиночеству странников.
Вот цикличные окна, что хранили
набор нескольких черепашьих улиц —
код моего возвращения к началу пути,
и вот мое ужасное открытие:
их затухающий текст настолько слеп,
что практически утрачен,
и мое возвращение отнесено —
в область гадательного.
Эти заезженные зеркала занавешены —
рентгеновскими снимками зимнего дня,
умиравшего в разных проекциях
и в разных мгновениях, уложениях вечности,
ни в одном из которых я не читала
над этим чудным днем молитвы или
старослужащие стихи, чьи рифмы
отнесены ветром к началу строк
и складывают — утро прощания.
Линии его похождений
талантливы и самозабвенны —
ни одна не приходит к какой-нибудь цели.
День сей был — вертопрах и, похоже,