Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну-с, приступили.
Задыхаясь от волнения, автор раскрывает тетрадь и придавленным голосом, идущим из противоестественно сжатого горла, голосом, который кажется ему отвратительным, начинает читать действующих лиц.
Один из народных поправляет на курносом носу пенсне и вынимает золотые часы.
— Четверть третьего. — говорит он громко и с музыкальным звоном захлопывает крышку.
Автор читает. Стоит мертвая тишина. Великие сидят как истуканы. Ни одно чувство не выражается на их монументальных лицах. Автор кончил. За окнами смерилось.
Народный вынимает часы.
— Без двадцати пять, — говорит он бесстрастно.
— Многовато, — многозначительно замечает толстый заслуженный с лысой головой.
— Сократим, — вздыхает популярный комик.
Наступает страшная тишина. Автор сидит, и все сидят. Автор знает, что ему надо уйти. Но это выше его сил. Он должен узнать мнение ареопага. Ареопаг абсолютно и бесстрастно безмолвствует. Минута. Две. Три. Дальше — невозможно.
— Ну-с, — говорит заведующий литературной частью.
Автор встает. Все встают.
— Ну-с, Николай Николаевич, спасибо за доставленное удовольствие. Разрешите вам позвонить завтра, часиков в одиннадцать утра.
— Спасибо за доставленное удовольствие, — говорят маститые по очереди, бесстрастно пожимая руку автора. — Спасибо за доставленное удовольствие. Спасибо за доставленное удовольствие.
Автор не спит ночь. Утром — звонок. Завлит назначает новую читку, более расширенному кругу актеров, почти всей труппе. Значит, пьеса «старикам» понравилась. Еще одно испытание. Это уже не так страшно.
На сей раз читка днем, в будний день, в верхнем фойе. И снова театр показывает на мгновение автору несколько своих тайн. Оказывается, в будни днем фойе загораживается особыми щитами, превращаются в залы и там происходит репетиция. Оттуда доносятся звуки рояля, голоси, пение. Между тем как на дверях, ведущих в зрительный зал, висят большие плакаты: «Репетиция началась, входить нельзя».
Театр живет своей сумрачной, будничной жизнью. В буфете, где во время вечерних спектаклей ярко горят матовые кубические фонари модерн, сверкают скатерти, морс воспламеняет жажду и бутерброды с чайной колбасой кажутся вдвое аппетитнее домашних, — там теперь столы обнажены, на стойке кипит вокзальный самовар, в сумерках зимнего дня курят актеры, отдыхающие между двумя «своими» сценами, пьют чай актрисы постарше и едят пирожные актрисы помоложе. Откуда-то сверху долетают звуки хора — урок пения.
Вообще выясняется, что в театре, кроме фойе и зрительного зала, еще есть масса всяких комнат, углов, закоулков, залов. Есть макетная, костюмерная, репертуарная комната, режиссерское управление, бутафорская и еще великое множество иных прочих. Но автору их не показывают. Может быть, впоследствии, когда его пьесу примут, когда он станет вполне «своим».
Молодежь принимает пьесу лучше, чем старики. Более несдержанно. Иногда чтение прерывает дружный смех. Иногда вдруг раздается мечтательное восклицание режиссера, подпирающего курчавую голову кулаком:
— Ах, как тут можно здорово сделать на черном бархате! Черт-те что!
Черный бархат! Что это такое? Ничего не понятно!
Опять тайна.
Но и после этой читки автору еще не дают немедленного ответа. Лишь на другой день утром его будит телефонный звонок.
— Это Николай Николаевич?.. С вами говорит Гавриил Осипович. Режиссер театра. Ваша пьеса принята к постановке и поручена мне. Надо с вами повидаться.
Ура, слава в кармане! Но радоваться рано. Именно тут-то и начинается настоящее хождение автора по мукам.
Мука номер первый — встреча с режиссером.
Режиссером оказывается тот самый курчавый энтузиаст, который давеча воскликнул насчет черного бархата. Его огненные глаза устремлены вдаль. Он ерошит шевелюру и ходит по комнате взад и вперед перед автором.
— Я влюблен в вашу пьесу, Николай Николаевич! Честное слово, просто влюблен, да и только. Это — поэма. Симфония, богатейший материал для постановки. Вы не думаете? О, не скромничайте! Мы из вашей пьесы конфетку сделаем. У вас там сколько картин? Четырнадцать, кажется? Так будет — семь! Но вы не беспокойтесь. Пятая картина у нас пойдет первой, вторую, третью, четвертую картины мы выбрасываем, десятую соединяем с четырнадцатою…
— Позвольте, но у меня так задумано, что в первой картине…
— Это ничего, что задумано. Это даже очень хорошо, что задумано. Но, знаете ли, законы сцены…
Автор с ужасом видит, как режиссерский карандаш со свистом гуляет по тексту, вырывая лучшие (по мнению автора) сцены. Он пытается протестовать, но напрасно. Режиссер с жаром говорит ему о законах театра, о принципах сценического времени. Совершенно ясно, что если спектакль начинается в половине восьмого, то кончиться он обязан никак не позже половины двенадцатого, то есть должен продолжаться вместе с антрактом четыре часа. Что же делать, если пьесу неопытный автор написал на два часа длиннее положенной нормы? Не может спектакль продолжаться до половины второго! Публика будет бояться опоздать на трамвай и обязательно убежит. не дожидаясь конца.
Автор сражен режиссерскими доводами.
— Скажите, — робко замечает он, — вот вы давеча го-порили насчет черного бархата… Что это такое?
— Черный бархат-то?
Режиссер загорается внутренним огнем и, раскаленный, начинает сиять, как звезда.
— Черный бархат — это замечательный декоративный прием. По всему, знаете, рундгоризонту протягивают черный бархат. От этого сцена делается беспредельно глубокой. И я как раз имею в виду во второй картине опустить с колосников лампочки, взять их на реостаты, и вы сами понимаете, можно достигнуть совершенно изумительного эффекта ночного города.
— Да, но у меня во второй картине нет города.
— Это ничего. Он будет. Мы его создадим! Можете быть на этот счет совершенно спокойны. Я прямо-таки влюблен в вашу пьесу… Так что с этой стороны все в порядке…
После этого режиссер на три дня уезжает на дачу писать постановочный план.
Мука номер второй: распределение ролей. Режиссер звонит по телефону:
— Ну, дорогой Николай Николаевич, поздравляю вас: вчера мы распределили роли. Значит, таким образом: Ахтырцева будет играть заслуженный артист Ермаков, его жену — заслуженная артистка Тетина, затем им…
— Позвольте. Извините, я вас перебью. Но ведь Ермаков маленький, толстенький добряк, а у меня Ахтырцев сухой, высокий, надменный старик с романтической окраской, этакий Дон-Кихот, который…
— Простите, Николай Николаевич, я влюблен в вашу пьесу вообще и в образ Ахтырцева в частности. Так что с этой стороны все как будто в порядке. Так-с. А что касается того, что Ахтырцев Дон-Кихот, то я думаю — он, скорее, Санчо Панса. Вы меня понимаете? И, между нами говоря, Ермаков замечательный комик…
— Но у меня роль Ахтырцева глубоко