Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночью город замирает. Солдаты спят тут же, разложивши костры прямо на мостовой Месы. Жарят на веретелах мясо, варят мучную затируху, косясь в сторону противника. Но там тоже едят, а город шумит встревоженно, и крупные, точно сливы, звезды смотрят с высоты, роясь, на людское неподобие в великом и священном городе, пережившем славу свою.
В конце концов к исходу июля город очищен от генуэзцев, наемников-болгар и приверженцев Андроника, войска стягиваются к Влахернскому замку, 28 июля штурм.
Крики, клики, рев труб и удары пушек, едкий пороховой дым застилает лестницы, по которым лезут на стены разномастно одетые турки и венецианская пехота в сверкающих латах. Рубятся, падают вниз, лезут снова. Вся эта неподобь длится час, два, три, наконец наступающие отходят, равняют ряды, перекликаются, подбирают раненых и убитых. Те, со стен, кричат обидное. Огрызаясь, венецианские стрелки всаживают еще несколько раскаленных кованых орехов в толстые створы ворот, но вот отходят и они, уволакивая свои неуклюжие пушки. Первый приступ отбит, и Андроник, что, трясясь от возбуждения, ярости и страха, наблюдает с башни за боем, радостно хлопает в ладоши и кричит. Его единственный глаз сверкает неистово, лицо кривит судорога, он хватает за рукав хмурого генуэзского капитана, просит совершить вылазку, но тот отрицательно крутит головой: «Мало людей! Болгары ненадежны! Даже второго приступа нам не выдержать».
Несколько дней еще длится роковое противостояние. Но в водах, омывающих столицу бывшей империи, одолевает венецианский флот. Четвертого августа – второй штурм. Густыми рядами, неся в руках осадные лестницы, турки, закусив длинные усы, идут на приступ. Вновь гремят пушки, отсюда и туда летят короткие смертоносные арбалетные стрелы, падают мертвые тела. Наконец цитадель выкидывает белый флаг, умолкают выстрелы. Крепость сдается законному императору Иоанну V. Но Андроник не хочет назад, в башню Анема! И, что гораздо важнее, этого не хотят и сами генуэзцы, мыслящие отыграться еще за днешнее поражение. Поэтому в последней перегруженной галере, что отчаливает в сумерках от причала Влахерн, уходя к сумеречной, глухо гудящей Галате, кроме Андроника с сыном, сидят, насильно забранные неудачником-узурпатором с собою, его дед, бессмертный старец-монах Иоанн-Иоасаф Кантакузин (он будет посажен в Галатскую тюрьму и выйдет оттуда лишь в 1381 году, по договору о мире), императрица Елена, мать Андроника, которую тот тоже берет заложницей, и ее сестры, тетки Андроника и дочери Кантакузина. Все они были схвачены еще месяц назад по подозрению в содействии освобождению Иоанна V с Мануилом… Воистину, приходит на ум: не был ли Мурад провидчески прав, потребовав от Иоанна V шесть лет назад суровой расправы с взбунтовавшимся сыном?
Еще топочут по городу подкованные солдатские башмаки, еще стоят в воротах турки, еще грозно бороздят волны боевые корабли обеих республик, еще не окончена война, а в разгромленном городе уже собирается очередной собор православного духовенства – и Киприан деятельно торопит: скорее, скорее! – дабы свергнуть с престола патриарха Макария и отправить его в заточение в монастырь. Все рады, все довольны, все только этого и ждали и жаждали! Все, всегда, всю жизнь считали Макария «злославным», «преступным», «не по канонам поставленным» и прочая и прочая. И обретший голос, вид и стать Киприан с глубоким, жгучим, почти садистским наслаждением подписывает, в череде прочих иерархов, «низвержение» Макария (а с ним и Митяя, и Митяя!!), подписывает, воскрешая почти угасшую было надежду получить наконец вожделенный московский владычный престол.
На Москве об этих событиях в середине лета и даже в августе еще ничего не знали. Тем паче что и генуэзцы отнюдь не стремились распространять на Руси вести о своих константинопольских неудачах.
Глава тридцать шестая
Митяй собирал не только церковное серебро. Дмитрий щедро отворил ему княжую казну и выдал чистые заемные листы со своею подписью и печатью. Требуемые суммы, взятые, при нужде, у фряжских банкиров и менял, Митяй волен был вписывать туда, под готовую княжескую печать.
Все лето собиралось обширное посольство, соборно, всей землей – что и погубило впоследствии Митяя! – и тут вот встал вновь и грозно вопрос о Дионисии.
– Безлепо есть! – кричал Михаил-Митяй, стуча посохом, уже на самого князя. – Безлепо есть посылать мя на поставление, ежели оный прегордый игумен устремит стопы своя к Царюгороду и будет пакостить мне и тебе, княже, тамо! Ведаю, каковы греки! Листов твоих, всей казны нашей недостанет тогда! Воспрети! Не возможешь – отпусти мя в монастырь! Знал бых таковое, не бе шел на Москву с Коломны служить тебе, княже! Не обессудь, не посетуй, а сраму перед греками от игумена сего не хочу! Довольно и так он мя осрамил пред всеми епископами нашея земли. Не могу и не жду более, княже! Уйми или отошли мя в келью, и не зреть мне больше ни палат, ни лица твоего!
И неистов был, и почти праведен Митяй в этот миг. А Дмитрий слушал набычась, руки сунув за опояску, и наконец, огрубевши ликом – красными пятнами неровно загорелись ланиты князя, – изрек:
– Прикажешь взять под стражу епископа Нижегородского? Инако его ить и не остановить!
– Княже, – возразил Митяй, – грех твой на мне! А и то смекни, где будет честь твоя, и моя тоже, ежели оный Дионисий учнет в Царьграде срамить волю пославшего мя великого князя Московского? Не реку: вверзи в темницу, но – задержи, удержи, дондеже пройду и прииду есмь!
И князь охрабрел. Его задевало, его позорило сущее своеволие Нижегородского епископа! А посему князь «возбрани Дионисию не идти к Царюграду, да не сотворит пакости, никоя споны Митяю, дондеже приидет в митрополитех. И повеле Дионисия нужею удержати». К делу был вызван тот же Никифор с приказом затворить Дионисия неволею в келье монастыря, выставить охрану и, не учиняя иной истомы, держать твердо.
Дионисий шагал по келье, точно раненый барс. Ему чуялось уже, что и потолок, и стены сдвигаются, давят… Как он был глуп! Как неразумно смел! Кому и в кого он поверил? Как мог не понять заранее, что Дмитрий не чета суздальским князьям, которые, все, слушались своего игумена, а после епископа; что здесь, на Москве, иные законы, что великий князь, глава Руси, не захочет, чтобы духовная власть воспрещала ему, и, все одно, содеет по-своему. Содеет уже затем, дабы выказать свою волю, дабы напомнить, что он – князь великий! Более того, а он сам, Дионисий, как бы поступил на месте Дмитрия Иваныча? Он с разбегу замер, остановился, упрямо склонивши голову: в самом деле, как бы поступил он? Не стойно ли князю?!
Годы не брали Дионисия. Он старел оболочиною своею: являлись морщины, седина, он стал сух и поджар, одрябла и покрылась коричневыми пятнами кожа. Но дух его был молод и воинствен, как и полстолетья назад. Такие люди и на закате дней редко помирают от старости. Он мог только рухнуть, сломавшись изветшавшею плотью (инсульт или инфаркт, сказали бы теперь), ибо в нем не было и поднесь ни грана старческого покоя, и всепрощения, свойственного старикам, не было тоже. Он внимательно изучил запоры, решетки, выходы из кельи. Бежать? Бежать отсюда было трудно, а быв пойман, он рисковал угодить уже в земляную