Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-таки было в ней что-то фальшивое. Для меня в ней всегда было что-то фальшивое и у Киплинга и других писателей; было в ней что-то фальшивое и теперь. Может быть, это была смесь Англии с Индией? Может быть, мое колониальное, тринидадско-американское, англоязычное предубеждение не давало мне принять за чистую монету это наложение — без видимой конкуренции — одной культуры на другую? С одной стороны, я ощущал, что это слияние Англии и Индии насильственно; с другой же, видел в нем нечто смехотворное — из-за комичного смешения костюмов и повсеместного использования плохо усвоенного языка. Но было тут и что-то еще — нечто такое, на что намекала архитектура эпохи Раджа: все эти коллектораты, под сводами которых покоились плоды колоссальных усилий, эти клубы, эти здания для выездных судов и инспекторов, эти залы ожидания первого класса на железнодорожных вокзалах. Все эти помещения были чересчур просторны, их потолки — чересчур высоки, их колонны, арки и фронтоны — чересчур напыщенны; они не принадлежали ни Англии, ни Индии; они были слишком помпезны, если учесть их предназначение, как и слишком помпезны, если учесть ничтожество, нищету и беспросветность, на фоне которых они возвышаются. Они говорили скорее о стремлении к усердию, нежели о самом усердии. Они кричали о своей чуже-родности и действительно были более чужеродными, нежели более ранние британские здания, многие из которых выглядят так, словно их целиком перевезли сюда из Англии. Они породили такую скукотищу, как мемориал Виктории в Калькутте и дары лорда Керзона Тадж-Махалу, — скукотищу, которая сама сознавала, что становится предметом насмешек, однако исходила из уверенности в том, что все эти насмешки безболезненно снесет. Попадая в такие здания, я испытывал замешательство; похоже, они все еще старались навязать свое отношение и тем, кто находился внутри, и тем, кто оставался снаружи.
Все это можно найти у Киплинга — и это возбраняет написание эпилога к индийскому наследию. Совершать путешествию в Индию вовсе не обязательно. Не найти писателя более честного и точного: ни один другой писатель не рассказывал так много о себе самом и о своем обществе. Он оставил нам Англо-Индию; чтобы заново населить эти обломки Раджа, достаточно лишь почитать его книги. Мы находим в них людей, прекрасно сознающих свои роли, сознающих свою власть и свою обособленность — и в то же время боящихся показывать, насколько им отрадно такое положение: все они обременены обязанностями. Обязанности эти вовсе не выдуманные; но в целом выходит так, что все эти люди притворяются. Все они — актеры: они прекрасно знают, чего от них ожидают, и никто добровольно не откажется от такой игры. Киплинговский управляющий, почтительно именуемый саибом и хазуром, окружаемый со всех сторон сказочной страной, является как бы изгнанником — измученным, гонимым, не встречающим понимания ни у начальства, ни у туземцев, которых он тщится облагородить; и, говоря от его лица, Киплинг воздвигает целые горы притворного гнева и может даже достигать притворно-агрессивной жалости к себе: настоящий театр в театре.
На родине они, другие мужчины, во всем равные нам, имеют в своем распоряжении все городские радости: уличный шум, огни, приятные лица, миллионы себе подобных, толпы хорошеньких англичанок со свежими лицами… А нас лишили всего это наследства. На родине люди наслаждаются всем этим, даже не сознавая своего счастья и богатства.
Довольство самим собой кокетливо скрывается за жалобами, чтобы тем лучше проявиться: такова женская нотка клубного писателя, который принимает ценности своего клуба и искренне смотрит на членов клуба их собственными глазами. Именно такой тон очень точно описала Ада Леверсон[53]в своем романе «На крючках», опубликованном в 1912 году:
«У меня все время такое чувство, будто он [Киплинг] окликает меня по имени, не будучи представленным, или как будто предлагает мне поменяться шляпами… Насколько же пугающе хорошо он знаком со своими читателями».
«Но вы считаете, что от своих персонажей он держится на почтительном расстоянии?»
Конечно, называя Киплинга «клубным писателем», мы употребляем веское слово. Клуб — это один из символов Англо-Индии. В книге «Кое-что о себе» Киплинг рассказывает, как в Лахоре он каждый вечер приходил ужинать в клуб и встречал там людей, которые только что прочитали то, что он написал накануне. Он видел в этом ценный дисциплинирующий опыт. Одобрение клуба было для него очень важно: он ведь писал о клубе и для клуба. И в этом состоит его особая честность, его достоинство как поэтического летописца Англо-Индии. Но в этом же кроется и его особая уязвимость: ведь, применяя к клубу исключительно ценности клуба, он тем самым разоблачает и клуб, и самого себя.
Его сочинения составляют одно целое с архитектурой эпохи Раджа; и в этой имперской оболочке мы находим не карикатуры из биллиардных залов и не любовь жителей пригорода к романам, как в клубах местного значения, а миссис Хоксби — эту остроумицу, королеву, манипуляторшу и визитную карточку Шимлы. Как она страдает от щедрости, наградившей ее всеми качествами, о которых она сама мечтала! Ее остроумие — это не остроумие вовсе; и сегодня чувствительность ее поклонников кажется нам чуточку провинциальной, чуточку тоскливой. Однако сам этот круг — королева, придворные, шут, — безупречен; создано нечто такое — одобряем мы его или нет, — благодаря чему люди могут жить в особенных обстоятельствах; а потому кажется немыслимой жестокостью указывать на его фальшь. Только таким образом — на личном уровне — и можно откликаться на Киплинга. Слишком он честен и великодушен, слишком бесхитростен и слишком талантлив. Сама его уязвимость смущает: критика, на которую он напрашивается, кажется проявлением жестокости с нашей стороны. Мистер Сомерсет Моэм уже разделался с притязаниями миссис Хоксби. Как-то раз она сказала про голос другой женщины, что он напоминает ей скрежет тормозов поезда подземки, когда он подъезжает к станции Эрлз-Корт. Если миссис Хоксби действительно является той, за кого выдает себя, заметил мистер Моэм, то ей нечего делать в Эрлз-Корте; и уж во всяком случае, она не стала бы ехать туда на подземке. У Киплинга можно найти еще много такого, с чем можно вот так разделаться. Люди и вправду представлялись ему крупнее, нежели были на самом деле; да и они — быть может, не так уверенно, — представлялись себе крупнее, нежели были. Они жили с оглядкой друг на друга; фантазия, костенея, перерастали в убежденность. А нам время давно уже выдало их с головой.
* * *
Из Дели в Калку идет ночной поезд; от Калки можно добираться до Шимлы или по автомобильной дороге, или по узкоколейной, почти игрушечной железной дороге, которая извивается, поднимаясь в гору. Я ехал по автомобильной дороге, в компании молодого чиновника Индийской административной службы, с которым познакомился в поезде до Калки. Он с грустью рассказывал о том, в какой упадок пришел город после 1947 года. Для него, как и для всех индийцев, миф был реальностью. Слава Шимлы составляла часть индийского наследия, которое безрассудно проматывалось: теперь по всему городу завелись лавки, торговавшие бетелем. Пока мы разговаривали, из задней части фургона доносились какие-то шорохи — чиновник вез ручных птиц ткачиков. Они сидели в большой крытой клетке, и когда шорох переходил в яростную возню, мой попутчик начинал квохтать, ворковать и ласковым голосом говорить с клеткой. Время от времени мы видели, как игрушечный поезд выезжал из игрушечного тоннеля. Стояла морозная середина января, но из открытых окон высовывались пассажиры в одних рубашках, как будто свято верившие, что в Индии всегда лето.