Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К ужину был луковый суп, кровяная колбаса с салатом из помидоров и местный сыр с травами.
— Сожалею, но ужин опять очень простой, — сказала Гертруда. — Завтра, когда я уеду, у тебя будет возможность готовить самому. Ты должен позволить мне кормить тебя. Ничего другого я не умею. Художнического таланта у меня нет.
— У меня тоже нет! — сказал он, но сказал весело.
Когда Тим услышал движение Гертруды в спальне и стало подходить время ужина, самообладание вернулось к нему. Странный приступ отчаяния прошел, сменившись чуть ли не радостным подъемом духа. Возможность хорошо поесть и выпить обыкновенно возвращала ему отличное настроение. Он был счастлив, и суп дразнил восхитительным ароматом.
— Ух, как я голоден!
— И я тоже, — подхватила Гертруда. — Надеюсь, тебе хорошо поработалось. Тебе когда-нибудь надоедает сидеть вот так подолгу и рисовать?
Тим хотел было попытаться объяснить, что это такое, сосредоточенность художника, но ответил просто:
— Нет, — потом добавил: — Жаль, что вы завтра уезжаете. Было интересно… я имею в виду…
— Мне тоже жаль, — сказала Гертруда, — но мне необходимо вернуться. — А про себя подумала: «Почему необходимо?»
Тим выглядел загоревшим и поздоровевшим, да и немного пополневшим, совсем не тот бледный худющий жалкий юноша, что заявился к Гертруде с виноватым намеком на то, что испытывает нужду в деньгах. Губы сочные. Бритый подбородок блестит, как ячменное поле. В расстегнутый ворот рубахи видны рыжие завитки на груди. Когда, прежде чем приняться за еду, он закатал рукава, на его руках заиграли искры света.
Снаружи стемнело, но детали пейзажа еще можно было различить. От густой листвы кривых олив как бы исходило серебристое свечение, а скалы хранили необычный темно-серый свет, который, казалось, неровно вспыхивал, как некий сигнал.
— Становится темно. Включить лампу?
— Пока не надо. Можешь ты сам налить себе супу, Тим? Я хочу посмотреть на скалы.
Тим подумал, что, возможно, Гертруда видит их последний раз. И сказал:
— Мне бы хотелось, чтобы вы не уезжали. Было так приятно просто ужинать с вами, возвращаться домой и видеть уже накрытый стол… Вы были добры, были мне настоящим другом… виноват, комплимент получился не слишком изящный!
Гертруда засмеялась, сказала:
— Да, мы были хорошими товарищами.
Они молча съели суп. Гертруда принесла кровяную колбасу, салат и сыр, разлила по бокалам местное красное вино. Тим сидел как в трансе, глядя в окно. Он даже подпрыгнул, когда Гертруда зажгла лампу и вид за окном потонул во тьме. Он посмотрел на нее и увидел следы недавних слез на ее лице. Тем не менее ее густые волнистые волосы героически блестели.
— Глупо, — сказала Гертруда, — но я просто не в состоянии вспомнить, как ты появился в нашей жизни. Я имею в виду, как мы узнали о тебе.
— От дяди Руди. Он дружил с моим отцом. А потом стал моим опекуном.
— Ах да. Твой отец был музыкант, не так ли, композитор?
— Вроде того. С музыкой я не в ладах.
— Потом, когда дядя Руди умер, твоим опекуном стал отец Гая?
— Да. А после него Гай. Ваша семья была исключительно добра ко мне, — добавил он.
— И ты был единственным ребенком, как я, как Гай?
— Нет…
Тим замолчал. Что-то он сегодня слишком чувствителен. Перед глазами отчетливо встало лицо Риты, ее первый смех; у нее были огненно-рыжие волосы, спадавшие на плечи беспорядочными кольцами, и синие глаза, как у него. Потом он увидел ее бледной, печальной, худой, ужасно худой, глаза такие испуганные, просящие, боящиеся смерти, но уже обведенные темными кругами. Ее внезапная смерть поразила всех. Ему казалось, что он один замечает, как мало она ест, какая она тоненькая и слабая, — но и он не понял. Помолчав секунду, он сказал:
— У меня была сестра. Она умерла, когда мне было четырнадцать. Умерла от анорексии.
— Ох, прости… — охнула Гертруда. — Я… — Она отвернулась.
Тим щедро налил себе.
— И твои бедные родители, они, должно быть…
— Мои родители! Мой отец смылся, когда мы были еще маленькими. Мать умерла, когда мне было двенадцать. Мы жили в Кардиффе, у брата матери. Это был кошмар. А, ерунда, не будем об этом, извините…
— Ты извини…
— Нет-нет, простите меня, мне все же хочется высказаться. Никто никогда не интересовался… я так обижал мать. Теперь я ее понимаю. Она, знаете, тоже была музыкантом.
Ему вдруг вспомнился звук материнской флейты, всегда такой печальный, который с годами слышался все реже и реже.
— Она была несчастлива?
— Она была в вечных заботах, не оставляла нас в покое, и мы, дети, не выносили этого. Дети ужасны. Всегда не хватало денег. Мы любили отца, потому что он ни во что не вмешивался.
— А что отец?
— Он пропал. Погиб в автокатастрофе, когда мы были в Кардиффе. Позже я, конечно, сбежал оттуда, приехал в Лондон и перешел в собственность вашей семьи!
— Да, семьи Гая. У меня нет семьи. Я имею в виду, что была единственным ребенком. Отец покинул Шотландию, и мы потеряли с ним связь. Он был из Обена. Мать — из Тонтона. Оба — учителя, и мы вечно кочевали, как военные. Они не были состоятельными людьми. Мы жили обыкновенной и однообразной жизнью.
Почему она рассказывает все это сейчас, спрашивала себя Гертруда. Сколько лет не думала об этом. Она просто приняла жизнь Гая, его семью, его мир, его дом стал ее домом. Теперь дома нет. Она никогда не считала, что у нее было мрачное детство, и, конечно, была избалована и счастлива, и вот неожиданно оно показалось таким унылым.
— Я всегда представлял вас богатой и важной, как Гай. Простите, что-то я не то говорю сегодня!
— Нет-нет, Тим, говори, что хочется, так приятно поговорить! Закрою-ка я двери, а то прохладно становится и мотыльки залетают.
Гертруда закрыла стеклянные двери, и темное блестящее зеркало окна неожиданно отразило их. Тим увидел стол, две фигуры, сидящие друг против друга.
— Хорошо здесь, — сказал он. — Печально, что вы уезжаете, мы только начинаем немного узнавать друг о друге; выпейте еще.
— Спасибо. Ты не должен пропадать, Тим. Тебе нужно приходить на Ибери-стрит, как ты обычно приходил. Ты сказал, что был собственностью…
Будет ли на Ибери-стрит, сомневалась Гертруда, по-прежнему? Она представила себе, что, как в прошлые годы, развлекает les cousins et les tantes. Какую ценность она будет иметь для них, когда пройдет интерес к ее утрате? Значит, тогда им придется ценить ее саму? Она взглянула на красную скатерть, на остатки совместной трапезы, недопитое вино.
— Да, спасибо. А ваши родители еще живы?
— Нет. Отец умер, когда я пошла работать, — ты знаешь, что я тоже была учительницей в школе?