Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Про общение Сигезбеков с Ломоносовым ничего не известно (хотя общаться приходилось, и довольно тесно: в Боновом доме на все три «квартеры» была одна общая кухня; по существу, это была большая, говоря языком XX века, коммуналка). Но у Штурма он бывал и даже перехватывал у него денег. К лету 1742 года долг составил целых 65 рублей — притом что жалованье у адъюнкта было, конечно, выше, чем у садовника; правда, в том году всем сотрудникам академии жалованья по существу не платили, ограничиваясь единовременными пособиями «из книжной лавки»: финансирование, стабильное при Анне, пресеклось из-за неурядиц междуцарствия. Старые сотрудники академии имели сбережения, которые понемногу проедали, но Ломоносов приехал из Германии без гроша.
Вероятно, его все больше томило это неопределенное положение. Речь шла не только о деньгах, но и о самой работе. Перевод с немецкого панегирических стихотворных произведений, которому он посвятил несколько месяцев в начале года, не мог по-настоящему захватить его. Тем более не соответствовали его способностям и амбициям переводы научных статей Крафта. По собственной инициативе Ломоносов начал работать над учебником по «горной науке», но не знал, будет ли этот учебник востребован. Между тем проект устройства химической лаборатории, поданный им летом 1742 года, положили под сукно.
Адъюнкт физического класса отводил душу тем способом, к которому он пристрастился то ли в Славяно-греко-латинской академии, то ли уже в Германии. В начале XX века старожилы еще показывали в Тучковом переулке место, где некогда стоял кабак, где Ломоносов якобы пропил казенные часы. Этот эпизод никакими документами не подтверждается, но если кабак в переулке был, то великан-адъюнкт наверняка слыл его завсегдатаем. Об «одном недостатке» Ломоносова тактично упоминает в начале 1742 года еще симпатизировавший ему Шумахер. Впрочем, «недостаток» этот был распространен в то время очень широко. Но если другие пили тихо и необременительно для окружающих, то в случае Ломоносова все было иначе. Алкоголь не влиял на его интеллект и работоспособность, но усиливал и без того дикую вспыльчивость и бешеное самолюбие.
Двадцать пятого сентября Ломоносов, вернувшись домой в подпитии, не обнаружил своей «епанчи» (длинного широкого плаща). В поисках исчезнувшей вещи он шатался по дому, пока не встретил кухарку Штурма, солдатку Прасковью Арлукову, и о чем-то с ней говорил. Что она сказала Ломоносову, неизвестно. Но тот немедля отправился, вместе со слугой, в комнаты садовника. У Штурма были гости: переводчики Грове и Шмидт, лекарь Брашке, унтер-камерист Люрсениус, бухгалтер и книготорговец Прейсер, бухгалтер Битнер, столяр Фрич (Фриш) и копиист Альбом. Ломоносов (предоставим слово самому Штурму) «пришед ко мне в горницу и говорил, какие нечестивые гости у меня сидят, что епанчу его украли, на что ему ответствовал бывший у меня в гостях лекарь Брашке, что ему, Ломоносову, непотребных речей не надлежит говорить при честных людях, за что он его в голову ударил и, схватя болван, на чем парики вешают, и почал всех бить и слуге своему приказывал бить всех до смерти; и выскочив я из окон и почал караул звать; и пришед я назад, застал я гостей своих на улице битых и жену свою прибитую». Восемь мужчин не смогли совладать с двумя пьяными буянами — вероятно, слуга Ломоносова был под стать ему ростом и силой. Беременная жена Штурма выпрыгнула в окно — с подбитым глазом и синяками на руках и плечах. Саму Прасковью Арлукову, накликавшую беду, Ломоносов «бил по щекам и каблуками» и тоже подбил ей глаз. Пятеро солдат и капитан, явившиеся по вызову Штурма, увидели такую картину: избитые гости разбежались, а Ломоносов в одиночестве бесновался в квартире. Он уже разбил зеркало и сейчас рубил шпагой дверь. С трудом его связали и доставили на съезжую, откуда послали «с промеморией в Десьянс Академию» (то есть Академию наук). Как благородного человека, личного дворянина, при шпаге, его не могли подвергнуть обычному наказанию. Но, как видно, полицейские, скручивая буяна, здорово поработали. Вместо Академической канцелярии Ломоносов пришел домой и слег в постель. Посетивший его врач поставил следующий диагноз: «А как его спросил, чем он неможет, то отвечал он мне на сие, что у него почти все члены болят, а особливо чувствует в грудях лом и плюет кровью. Притом же показал он мне левое колено, которое совсем распухло, так что тою ногою ни ступить, ни ходить не может. Еще показал он мне рубец на брюхе по левую сторону, про что он сказывал, что в том месте рублено шпагою. Еще видел я у него на правой руке на ладони рубец, и притом припухлый и синий глаз. Понеже вышеозначенный адъюнкт Ломоносов за распухлым коленом вытти из квартиры не может, а особливо для лома грудного сего делать отнюдь ему не надлежит, того ради во-первых для отвращения харкания кровью надобно принимать ему потребные к тому лекарства, и притом советую ему пустить кровь…»
Выздоровев, Ломоносов пригрозил Штурму расправой, и тот написал новую жалобу: Ломоносов «8-го числа сего месяца (октября. — В. Ш.) двум моим девкам сказал, что он мне руку и ногу переломит и таким образом меня убить хочет. И понеже таким образом через то пришел я в такой страх, что не смею вытти из покоя и отправлять мою должность…». Штурм требовал срочно выселить необузданного адъюнкта и притом взять с него расписку, «что он меня как на улице, так и в квартире в покое оставит».
Конечно, всегда надо выслушать обе стороны. Возможно, лекарь Брашке сказал гостю нечто оскорбительное, а не просто увещевал его. И все же в жалобах Штурма звучит такая боль обиженного «маленького человека», что очень трудно в данном случае подыскать Ломоносову оправдание. Остается принимать его таким, как есть. Ничем, кроме любви к выпивке и уязвленного плебейства, не походил он на «светлую личность» второй половины XIX века. В остальном был он не только писателем, но и человеком эпохи барокко, с ее причудливыми наворотами и резкими контрастами. Молодой Ломоносов порою вел себя, с нынешней точки зрения, дико, но и нравы в тогдашнем Санкт-Питербурхе были дикие. Академический уголок на Васильевском мало в этом смысле отличался от других районов, а Бонов дом вообще был притчей во языцех. Так, Степан Крашенинников, поселившийся здесь в бытность адъюнктом ботаники, 16 июня 1746 года жаловался на одного из сыновей Сигезбека, который «без всякой причины… за волосы таскал и ногами топтал» его, Крашенинникову, служанку — «а чтобы она при том не кричала, то зажимая ей рот, едва оной не задушил». Такого рода жалобы поступали в Академическую канцелярию, кажется, нередко.
Штурм не получил законного удовлетворения. К тому времени, как он подал второе прошение, положение в Академии наук изменилось самым радикальным образом и пьяная драка в Боновом доме отошла на второй план[62].
4
Тридцатого сентября, через пять дней после так драматично закончившихся поисков епанчи, Елизавета подписала указ об аресте Шумахера, контролера Гофмана, канцеляриста Паули и побитого Ломоносовым в квартире Штурма бухгалтера Прейсера. Создалась следственная комиссия, в которую вошли петербургский обер-комендант С. Л. Игнатьев и президент Коммерц-коллегии князь Б. Г. Юсупов. Во главе комиссии был поставлен адмирал граф Н. Ф. Головин (сын петровского канцлера). Академической канцелярией, а значит, и самой академией пока что приказано было руководить Нартову.