Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И совсем я проваливался в сон, уносился туда, где гремела вода и длинная долблёная лодка шла в мутных пузырях, только и цепляясь за голос Краеведа, что увещевал:
— Движение узорочья — от Костромы к Ярославлю.
А мимо меня мелькали поля странной геометрии, и всё потому, что снопы теперь делает специальная машина. Стога имели непривычную прошлую форму, стали похожи на груды цилиндров.
Так мы попали в город Богородицк, что был прекрасен. Он был прекрасен не только великой своей историей, но и мелкими её деталями.
Иван Петрович Белкин, написав все свои повести, организовал тут санаторий «Красный шахтёр», скончался и похоронен в саду, разбитом ещё русским рукодельником Болотовым.
Город этот — часть Петербурга, вынутая из северной столицы вместе с первым Бобринским и аккуратно перенесённая, со всей приличествующей геометрией, в сердце России, среди лесов и полей.
Город пяти лучей, расходящихся от смотровой площадки на крыше дворца к окраинам.
Но дело не только в этом.
Это точка соединения цивилизаций.
Нам указали гостиницу со смешным названием «Берёзка». Не берёзка было ей имя, оказалось, что теперь она значится «У Махмуда». Но и не «У Махмуда» должен был зваться постоялый двор на самом деле, а, скажем, «Сияющий Кавказ». Это всё неважно. Первым делом я увидел объявление, что комната для молитв за углом по коридору, и понял, что время «Берёзки» безвозвратно прошло.
И то верно — в гостинице жили дальнобойщики неясных, странных восточных национальностей.
Иногда угадаешь человека из той общей страны, в которой вы родились, а вот чаще — нет.
Теперь всё смешалось, и по-другому пролегли границы.
Долго я смотрел из окна, как они совершают свой удивительный танец, особый балет, разворачивая фуры так, чтобы они встали спинами, торец к торцу, чтобы невозможно было ночью открыть двери.
Грохотали дизеля, и тяжёлые грузовики выписывали удивительные траектории по чёрному ночному двору.
Водители были нетрезвы, наглядно демонстрируя, что Коран запрещает пить сок перебродившего винограда, а вот про сок ректификационной колонны там ничего не сказано.
Там, на постоялом дворе, меня не первый раз посетила странная мысль: путешествие и отчёт о нём всегда связаны с деньгами. В чужих дорожных записках нет ничего более интимного, более выворачивающего личные тайны и точно указывающего время, чем денежные суммы. Это шифры чужого быта, тайные записи жизненных правил. Путешественник вряд ли дерётся на шпагах каждый день, но каждый день текут через его путь финансовые потоки, ручейки и струйки.
Даже когда Хлестаков сидит голодный в гостинице, деньги, отсутствующе у него, минус-деньги, складываются и вычитаются.
Щёлкают невидимые счёты.
Деталь, казалось бы, пошлая, да вот удивительно: она намертво привязывает пространство к историческому времени, как стоимость прогонов на ямских лошадях. Есть одно место у Соллогуба в «Тарантасе»: «Намедни, — продолжал, улыбнувшись, смотритель, — один генерал сыграл с ними славную штуку. У меня, как нарочно, два фельдъегеря проехало, да почта, да проезжающие все такие знатные. Словом, ни одной лошади на конюшне. Вот вдруг вбегает ко мне денщик, высокий такой, с усищами… „Пожалуйте-де к генералу“. Я только что успел застегнуть сюртук, выбежал в сени, слышу, генерал кричит: „Лошадей!“ Беда такая. Нечего делать. Подошёл к коляске. Извините, мол, ваше превосходительство, все лошади в разгоне. „Врёшь ты, каналья! — закричал он. — Я тебя в солдаты отдам. Знаешь ли ты, с кем ты говоришь? А? Разве ты не видишь, кто едет? А?“ Вижу, мол, выше превосходительство, рад бы, ей-богу, стараться, да чем же я виноват?.. Долго ли бедного человека погубить. Я туда, сюда… Нет лошадей… К счастью, тут Ерёмка косой да Андрюха лысый — народ, знаете, такой азартный, им всё нипочём — подошли себе к коляске и спрашивают: „Не прикажете ли вольных запрячь?“ — „Что возьмёте?“ — спрашивает генерал. Андрюха-то и говорит: „Две беленьких, пятьдесят рублёв на ассигнации“, — а станция-то всего шестнадцать верст. „Ну, закладывайте! — закричал генерал. — Да живее только, растакие-то канальи!“ Обрадовались мои ямщики; лихая, знаешь, работа, по первому, вишь, запросу, духом впрягли коней да и покатили на славу. Пыль столбом. А народ-то завидует: экое людям счастье!.. Вот-с поутру, как вернулись они на станцию, я и поздравляю их с деньгами. Вижу, что-то они почёсываются. Какие деньги, — бает Андрюха. Вишь, генерал-то рассчитал их по пяти копеек за версту, да ещё на водку ничего не дал. Каков проказник!..»[137]
В путешествии нечего стыдиться — ни какого-нибудь пустяка, ни мелочной описи копеек. Деньги и время всегда совместны, и бренчание денег наполняет песочные часы путешественника — монетки улетают в дыру не хуже песка.
«А как хорошо, — отвлекся я от денежных мыслей, — занять кадровую позицию в литературе — должность писателя-путешественника, и мне кажется, что он с неё уже не уволится никогда. Он приверчен к этим дорожным обстоятельствам, укрыт медвежьей полостью. Движимый завистью, я нахожу в его письме массу неуместных восторгов, некоторую нервность, вовсе не свойственную мне, путешественнику упитанному и флегматичному, норовящему на каждом повороте вытащить на обочину погребец, протереть фужеры и, раскрыв курицу в фольге, приступить к разглядыванию холмов и долин…»
Но вот Архитектор с Краеведом позвали меня ужинать, и мы спустились в кафе.
Меню было понятно — бараний суп да плов.
Вокруг нас сидели усталые дальнобойщики, люди всё южных и восточных кровей. Тут была часть их дороги, не начало, не середина, а просто неизвестная часть, и им было не до философии и геопоэтики.
Но что-то сгущалось в воздухе, какая-то скорбь и тревога, и я никак не мог понять, откуда они вползают в это кафе с неуютными пластиковыми столами и стенами.
Мы сидели и говорили о культурном перемещении, пока Директор Музея не обратил внимание на то, что все сидящие в кафе пялятся на нас.
Но нет, они смотрели в огромный телевизор под потолком. Мы оказались единственными, кто не видел, что происходит на экране.
А там с грохотом летел в режиме реального времени вертолёт с мёртвым Арафатом.
Грохот арабского ротора мешался с шумом моторов со двора.
Никто из дальнобойщиков не разговаривал, все смотрели вверх, а винтокрылый Арафат медленно плыл над чужой землёй.
Это был человек их мира, и они провожали его, сжав в руках стаканы с чаем, а кто — непонятно с чем.
Впрочем, на следующий день всё вышло куда круче.
Лишь край гранёного стакана