Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ну же, вспоминай», — настаивала Зоя.
Опустив голову, я напрягла свою память.
Внезапно я вздрогнула — мне показалось, что луч маяка, сродни тем, что освещают темные просторы океана, прорезал мой разум и озарил мою память. На меня нахлынул поток воспоминаний, следовавших друг за другом, подобно волнам, набегающим на берег; я вспомнила все с той минуты, как Зоя оставила меня одну, до тех пор как услышала ее голос, повторявший мое имя. Обвив шею сестры рукой, я тихо, чтобы никто нас не услышал, рассказала ей о том, что сейчас рассказала вам.
«Вот видишь, — сказала она, — я была права, когда попросила приделать к нашей двери запоры».
«Но почему ты меня покинула? — спросила я. — Зачем бросила совсем одну? Где ты была?»
«Увы! — вздохнула Зоя. — Я ходила к господину де Монтиньи».
Я почувствовала, как дрожь пробежала по моему телу, но это ощущение не было неприятным.
«Ну, и что же?» — спросила я.
«Слишком поздно, — ответила Зоя, — господин де Монтиньи уехал вчера утром, и никто не знает, по какой дороге он двинулся в путь. Он поскакал верхом, взяв с собой лишь одного слугу. Все двери и окна были заперты, и замок напоминает гробницу».
Я вздохнула и прошептала:
«Да будет так!»
Я вздрогнул: те же самые слова Вы написали мне в качестве утешения, и я сделал их своим девизом.
И тут я поведал г-же де Шамбле, сколь грустные и нежные воспоминания навевают на меня эти слова. Впрочем, мне не пришлось долго говорить, так как в день свадьбы Грасьена и Зои я уже рассказывал графине о смерти матушки и о своих чувствах после этой утраты.
К тому же мне не терпелось услышать продолжение рассказа Эдмеи.
— Вы не закончили? — осведомился я.
— Остальное можно досказать в двух словах, — произнесла она. — Зоя открыла мне глаза на чувство, которое испытывал ко мне аббат Морен. Священник любил меня странной любовью, более грозной и страшной, чем ненависть. Он без труда догадался, что я узнала о его чувстве; притом Зоя сказала аббату достаточно, чтобы он понял, что она его разгадала. Как только это произошло, священник уже не сомневался, что, даже если мне по-прежнему будет закрывать глаза пелена, Зоя рано или поздно молчать перестанет.
Однако аббат Морен не знал, не знает и, вероятно, никогда не узнает о непостижимом врожденном даре, о невероятной способности моей натуры, с помощью которой я трижды видела его, в то время как он полагал себя скрытым от моих глаз: сначала — в ризнице, затем — вечером, после венчания, в доме Жозефины и, наконец, ночью, когда он безуспешно пытался проникнуть в мою келью.
Я чувствовала, что благодаря неведению священника обрела над ним власть.
Что вам еще сказать? Прошло три года; Зоя не покидала меня ни на час, и аббат тоже не спускал с меня глаз.
Госпожа де Жювиньи осталась во Флоренции; ей понравилось жить в Италии, и она не собиралась возвращаться во Францию. Дни в монастыре текли с унылым однообразием; к счастью, одна из сестер, англичанка, но при этом католичка, что необычно для англичанки, прониклась ко мне симпатией, и я тоже почувствовала к ней расположение. Она предложила мне брать у нее уроки английского, и я согласилась. Она уделяла мне два-три часа в день, и через полтора года я уже говорила по-английски как на родном языке. Кроме того, эта добрая монахиня была превосходной пианисткой. В пансионе меня, как и прочих воспитанниц, учили лишь бренчать на фортепьяно. Теперь же, купив себе инструмент, я стала заниматься музыкой также основательно, как и английским языком. Моя новая подруга была чрезвычайно образованной и знала все на свете. Она советовала мне, что читать, и Зоя выписывала эти книги из Кана или из Эврё; таким образом я изучила еще историю. Время тянулось медленно, но все-таки шло, и, хотя я не чувствовала себя счастливой, на душе у меня было спокойно.
Три года, проведенные в монастыре, оставили в моей жизни тихий, овеянный грустью след; они представляются мне прохладным тенистым озером посреди окружающего унылого пейзажа.
К тому же образ господина де Монтиньи витал над моей судьбой; в конце концов я смогла оценить его по заслугам, и если бы мне пришлось снова встретиться со своим бывшим мужем, я, наверное, бросилась бы к его ногам, вымаливая прощение. Однако, сколько Зоя ни ездила в Жювиньи — сестра-англичанка оставалась со мной во время ее отсутствия, — она так и не сумела ничего разузнать.
Почти каждый день я думала о господине де Монтиньи, часами разглядывая подаренный им перстень.
Как-то раз, шестнадцатого апреля тысяча восемьсот сорокового года, я увидела, что бирюза потускнела. Я не чувствовала никакого недомогания и решила, что это мне просто почудилось.
На следующий день мне показалось, что камень стал еще бледнее, чем накануне. Я показала его Зое, и она тоже поразилась, что великолепная голубая бирюза приобрела зеленоватый цвет.
Вспомнив, что говорил господин де Монтиньи по поводу свойств этого камня, Зоя забеспокоилась о моем здоровье, но я чувствовала себя как нельзя лучше.
Между тем бирюза тускнела день ото дня и, признаться, меня очень удручало это изменение цвета, из-за которого она теряла свою былую красоту.
Наконец, через девять дней после того как камень начал блекнуть, то есть двадцать пятого апреля, я проснулась и прежде всего посмотрела на перстень, как делала это в течение всей недели.
Бирюза стала мертвенно-бледной и потрескалась, причем трещины образовали на камне крест.
Это произошло ночью: еще накануне перстень был без изъяна.
Через месяц я получила письмо, запечатанное черным сургучом, со штемпелем Нью-Йорка.
В нем меня извещали о гибели господина де Монтиньи.
Он дрался на дуэли с каким-то американцем; противники, выбравшие в качестве оружия пистолеты, стреляли друг в друга одновременно. Господин де Монтиньи сразил своего неприятеля наповал и сам был смертельно ранен.
Это произошло шестнадцатого апреля тысяча восемьсот сорокового года, и господин де Монтиньи скончался девять дней спустя, в ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое апреля.
Шестнадцатого апреля бирюза начала тускнеть, и утром двадцать пятого апреля она стала мертвенно-бледной.
Таким образом, симпатический камень остался верен своему бывшему хозяину и, можно сказать, умер одновременно с ним.
В бумажнике господина де Монтиньи было найдено завещание, согласно которому он оставлял мне все свое состояние…
— О сударыня! — воскликнул я с грустью. — Вот воспоминание, которое никто не вправе перечеркнуть.
— Друг мой, — отвечала Эдмея, — это больше чем воспоминание, это вечный укор совести.
Я резко встал и нетвердой походкой подошел к платану, а затем прислонился к дереву головой, почти не осознавая, что делаю.
Никогда еще я не испытывал столь жгучей и мучительной ревности.