Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну… я же говорю, не ожидал. Ты ведь такая… замкнутая. Недосягаемая, что ли. Даже от простых объятий постоянно уворачиваешься. Честно говоря, я не думал, что ты так быстро окажешься в моей постели.
— Я не в твоей постели, — удивилась Надя. — Мы оба в постели Ксюши Лебедевой. То есть даже не в постели, а на диване ее гостиной.
— Ну, с этим не поспоришь.
В следующую секунду Надин телефон коротко провибрировал. Надя скинула ноги с дивана и принялась рыться в груде одежды, накиданной Ромой Павловским на пол. Одежды было много, и она пахла потом и пряным гелем для душа.
— Это, наверное, твоя Ксюша, — вздохнул Павловский. — Предупредить, что возвращается домой, и нам пора собираться.
— Наверное. Но мы ведь уже сделали все, что должны были. И можем разойтись по домам.
— По домам? Так быстро?
— Я просто еще хотела сегодня поиграть Шуберта. Извини.
Выудив телефон из кармана скомканных джинсов, Надя заметила боковым зрением, что по внутренней стороне бедра бежит алая капля. Но капля так и не успела добежать до сознания и осмыслиться. Потому что Надино сознание тут же до краев наполнилось пришедшим сообщением.
— Ну что, я был прав? Это Лебедева?
— Нет, — сказала Надя глухим надорванным голосом. Хотя, возможно, голос был вовсе не надорванным и не глухим, и Наде так только показалось изнутри головы. — Это дядя Олег прислал эсэмэс. Бабушка умерла.
Бабушку похоронили три дня спустя. Когда гроб опускали в землю, Надя неотрывно смотрела на сереющую вдали часовенку. Вместе с густым паром как будто выдыхала свое бесконечное глубинное удивление. Удивляло то, что все происходит вот так, наяву, по-настоящему. От удивления даже хотелось броситься в снег и закричать в молочно-белую плотную кладбищенскую тишину. Но тело зажималось, а горло не пропускало звуки, словно заледенев. И Надя молча переминалась с ноги на ногу. Как на школьной дискотеке. Или на остановке пятого автобуса. Было очень холодно. Мерзлая январская земля неумолимо грызла ступни.
Мама на похороны не приехала. Дядя Олег сказал, что у нее сложная беременность и врачи не советовали ей лететь на самолете. А другим способом добраться до родного города из Голландии было невозможно.
Зато пришли Надины одноклассники, учителя и Рома Павловский. После того как бабушку засыпали землей и снегом, Ксюша Лебедева, Лопатин, Светлана Яковлевна и многие другие по очереди подходили к Наде, все еще изумленно глядящей на часовенку. Прикасались перчатками и варежками к Надиному пуховику. Говорили тихими, потухшими голосами что-то очень невнятное. А Рома Павловский постоянно поправлял Надин сползающий капюшон.
Потом все медленно и бесконечно долго шли через кладбище. Передвигались друг за другом непрерывной вереницей по сухо скрипящему снегу. Сверху сыпались крупные, ровно вырезанные снежинки. Идеально симметричные. Во все стороны хаотично разбредались старенькие покосившиеся кресты и надгробия, покрытые жирными ледяными корками. Надя молчала, и остальные тоже молчали. Всех покрывало январское стеклянное безмолвие.
Боль от осознания того, что бабушки действительно больше нет, начала появляться позднее — примерно через неделю после похорон. Всю эту неделю Надя просто изумлялась тому, что все вокруг продолжало течь, как обычно. Так же, как и раньше, по дорогам ездили автобусы, в школе звенели звонки, на тротуарах толпились люди. Особенно изумляли незнакомые люди. Их безмятежные заурядные лица на какие-то секунды даже вытягивали Надю из ледяного удивления в теплый привычный мир. Но тут же выкидывали обратно, и изумление сковывало еще сильнее.
Потом стала приходить боль. В основном по ночам. Словно огромный топор внезапно разрубал внутри Нади лед изумления и выпускал мучительный живой кипяток. Тогда Надя широко открывала глаза, чувствуя, как кипяток медленно разливается по сосудам. Садилась на кровати, уставившись в темноту комнаты. А в голове могильными червями начинали копошиться фразы, произнесенные бабушкиным голосом.
В дом престарелых Надя приехала только в конце февраля. Впрочем, ни с кем в тот раз не увиделась, даже с Маргаритой Владимировной. Постояла перед дверью бабушкиной комнаты и ушла, так и не решившись войти. Здание словно резко опустело. Ни в холлах, ни в коридорах Надя не встретила ни одного человека. С потолков струился зеленоватый свет — вязкий, густой — и натыкался на растерянную мертвую пустоту. Будто бабушкина смерть парализовала весь дом. Выпотрошила, вырезала живое нутро. Сковала холодом стены, пол, скудную мебель.
А к пианино Надя вновь подошла только в начале марта. Первые дни просто машинально вколачивала звуки в тишину, вдруг ставшую невыносимой. Тяжело, остервенело, безудержно. Словно совала руки в огромную белую пасть с острыми черными клыками. Упрямо ждала физической боли; хотела, чтобы пасть наконец отгрызла ей пальцы. Или хотя бы покусала до крови.
Но пасть ничего не отгрызла. И со временем клыки притупились, затем размякли, а затем и вовсе расплылись черной сладкозвучной патокой диезов и бемолей. Надины руки успокоились, перестали искать себе истязаний. С середины марта Надя снова начала давать концерты в доме престарелых. По вторникам, пятницам и воскресеньям. А по воскресеньям выкатывать Маргариту Владимировну за пределы двора. Один раз даже сумела докатить ее до пустыря за второй поликлиникой. Туда, где раньше была школа. И где теперь полным ходом шло строительство нового жилого комплекса для счастливых семей. Надя и Маргарита Владимировна пробыли там совсем недолго — не больше пяти минут. Обеим не хотелось смотреть ни на стройку, ни на рекламный щит с умиротворенными жильцами.
— Ладно, наше время прошло, что ж тут сделаешь, — сказала Маргарита Владимировна на обратном пути.
— Наше время прошло? — удивленно переспросила Надя.
— Я имею в виду мое. Не ваше, Наденька, конечно, нет. У вас еще все впереди. Я говорю про себя. Грустно возвращаться туда, где прошли твои лучшие годы. И где теперь все настолько по-другому, что ты уже не знаешь, действительно ли они были, эти твои лучшие годы. Или же были только в твоей голове. На земле от них не осталось никаких следов. Даже пространство их вытеснило. Понимаете, Наденька?
— Понимаю. Извините.
— Господи, да за что?
— Это я вас привезла на пустырь. Значит, мои действия являются косвенной причиной того, что вам сейчас грустно.
— Нет, Наденька, что вы. Вы тут ни при чем. Наоборот, вы мне приносите только радость. Вы мне приносите саму жизнь. Знаете, все, что у меня осталось, — мои воспоминания. Они как драгоценные камушки янтаря, застывшей смолы. Драгоценные, но мертвые. А когда вы играете Шопена, они оживают, снова превращаются в живицу.
— Это потому что я играю Шопена так же, как Виталий Щукин?
— Возможно, поэтому. Я не знаю почему.
Весь тот воскресный вечер Надя играла в актовом зале исключительно Шопена. Играла и представляла себе янтарные сережки. Такие были у Юлии Валентиновны — она надевала их на все Надины выступления. И по мере того как Надины руки погружались в ноктюрны, эти сережки плавились, стекали вниз, на плечи и ключицы Юлии Валентиновны. И сама Юлия Валентиновна постепенно вытягивалась и превращалась в длинный надрезанный ствол хвойного дерева.