Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обстоятельства располагали к тому, чтобы он чувствовал себя более уравновешенным. Свидетельством тому — обширная коллекция писем, адресованных из Норвегии жене. Даже плохая погода теперь не портила ему настроения. Душевные кризисы остались в прошлом. Тон его писем становится добродушным: «Сегодня у нас тут был туман, потом светило солнце, потом пошел снег, а потом все вокруг потемнело, и все это — в течение одного дня, и не всегда в те часы, когда этого ждешь. Но раз уж я решил кое-что привезти из Норвегии, то работаю то над одним, то над другим, стараясь угнаться за переменой погоды…»
Коротенькое письмо к Жеффруа также дышит безмятежным спокойствием: «Чувствую себя превосходно… Начал работу над восемью полотнами… Все-таки здесь дьявольски красиво! Писал под снегопадом… Вы бы от души посмеялись, если бы посмотрели, как я стою, весь белый, с заиндевевшей бородой, похожей на букет сталактитов…»
Если он и испытывает порой легкое беспокойство, то исключительно по поводу своего сада в Нормандии:
«Скажи Бланш и Клеберу, чтобы хорошенько поливали стрилицию… Кто-нибудь догадался накрыть японские пионы? Если вы этого не сделали, они погибнут…»
Здоровье «его женщин», оставленных в Живерни, также заставляло его волноваться. Новости, приходившие из дома, не всегда были радостными: Сюзанна сильно исхудала, а Алиса несколько дней не выходила из своей комнаты.
«Лежи и отдыхай! Когда я вернусь, ты будешь мне нужна здоровой и красивой…»
У него тоже болела нога, но тут уж он провинился сам — упал с санок, когда с мальчишеской удалью «на головокружительной скорости катился с горки». Впрочем, ничего серьезного:
«Потянул связку или мышцу. Молодой врач хорошенько помассировал мне ногу, так что теперь почти все прошло».
И даже если в том или ином письме к Алисе[132] вдруг появляются строки, напоминающие прежнего Моне («Смотрю на вещи, сделать которые и думать нечего, и прихожу в бешенство. Ну не глупость ли, приехать сюда, потратить столько денег и вернуться ни с чем!»), то следом за ними идут другие, озаренные улыбкой: «В прошлое воскресенье ужинал с гостями. Кто-то провозгласил тост за художника Клода Моне — гордость Франции. Звон бокалов, и вот уже все присутствующие, и мужчины, и женщины, затянули „Марсельезу“. Можешь себе представить, что я при этом чувствовал! А кончилось пение громовым „гип-гип-ура!“, от которого я чуть не оглох. Хорошо еще, что я не опрокидываю, как они, рюмку за рюмкой, потому что пьют они какую-то дикую смесь из вина, молока и пива, одним словом, нечто невообразимое!»
В четверг 4 апреля Моне стоял на вокзальной площади Вернона. Несколькими днями раньше, в понедельник, он обнялся с Жаком на перроне вокзала Остбангаард. Его пасынок не торопился покидать «Великий Север». Он уже любил Норвегию, а вскоре ему предстояло полюбить и жительницу Норвегии — молодую хорошенькую вдову адвоката. Ее звали Инга Йоргенсон. Пройдет еще некоторое время, и ее станут называть Энж Ошеде.
Как всегда, чемоданы вернувшегося домой путешественника были набиты подарками для домашних.
«Это правда, — вспоминает Жан Пьер Ошеде[133]. — Как только становилось известно о том, что он возвращается, для нас наступала пора нетерпеливого предвкушения встречи. Мы ждали его по многим причинам: хотелось его снова увидеть и посмотреть на новые картины (если, конечно, он соглашался их показать), ну и, конечно, получить подарки, потому что он никогда не забывал никого из нас и каждому что-нибудь привозил. Из Эксан-Прованса — невероятно вкусное миндальное печенье, из Этрета — сети и силки из конского волоса для ловли птиц…»
На сей раз в чемоданах оказались тюленьи шкуры, меховые шапки и коньки. Правда, пустить их в дело удастся не раньше, чем будущей зимой.
Ибо в Живерни окончательно утвердилась весна. Моне с радостью озирал свои любимые цветы и милый его сердцу японский мостик. Побывал он и в Париже. Его вызвал Дюран-Рюэль, затеявший большую «Выставку произведений Моне». В качестве экспонатов набралось около 50 картин — в основном виды руанских соборов, несколько вернонских пейзажей, запечатлевших побережье Сены, и пара-тройка норвежских работ. Дальновидный торговец отдал под них обе свои галереи — и на улице Лафит, и на улице Ле-Пелетье.
Вернисаж, назначенный на 10 мая, обернулся триумфом. Критиков, которые позволили бы себе недовольное бурчанье, практически не осталось. Нашелся, правда, некий Шмит, который написал в «Сьекль», что каменная кладка руанской церкви производит «ужасающее впечатление». «Можно подумать, — негодовал он, — что ее штукатурили метлой!»
Что касается Будена, по-прежнему напрасно ожидавшего «сувенира» от бывшего ученика из Сент-Адресса, то он в письме к своему другу Бракавалю обмолвился о том, что «соборы смотрятся как-то странно… Есть в них что-то натужное, доведенное до последней степени густоты мазка…»
Похоже, старый художник из Онфлера не поддался всеобщим восторгам. Впрочем, не исключено, что его скорее огорчало отношение к нему Моне, чем качество его живописи.
«Вернонский крестьянин»[134] Моне заставил говорить о себе весь Париж, но никакая известность не могла заставить крестьян из Живерни изменить отношение к «городскому чужаку». Они все так же воспринимали его лишь как источник ненужных хлопот. Ему, видите ли, не указ решение муниципального совета! Думает, значит, что ему все позволено! А уж чудит-то, чудит! Вот, например, не нравится ему, что мэр и большинство избранников решили уступить болото — его послушать, так это его личное болото! — почтенному гражданину Рейе, а тому оно нужно не просто так, а для дела — крахмальный заводик поставить. Это ж польза-то какая! Кой-кому из деревенских работа обломится, да и деревня денежки получит!
На Моне известие о предполагаемом сооружении «заводика» произвело самое тягостное впечатление. «Пока я жив, — объявил он, — этому не бывать! Или я отсюда уезжаю!»
Все подробности этой эпопеи можно проследить, ознакомившись с протоколами заседаний деревенского совета и многочисленными письмами (сегодня они хранятся в архиве департамента Эра), которыми художник буквально заваливал префекта Эвре и супрефекта Анделиса. Оказывается, пока он находился в Норвегии, власти уже успели провести «экспертизу», из результатов которой следовало, что никакого вреда жителям деревни от строительства завода не будет. Так что к 14 апреля, когда Моне вернулся во Францию, дело практически было решено, а это означало, что завод встанет чуть ли не под окнами его дома, в двух шагах от его любимого мостика. Это уж было слишком! Художник пришел в ярость. Надо действовать, пока не поздно. Но как? В первую очередь — обратиться к префекту. Пуэнтю-Норес его поймет. Разве не он в свое время дал разрешение на рытье канала от ручья, протекавшего по его участку?
«Господин префект! — пишет он 21 мая. — Я живу на этой земле уже 15 лет и являюсь здесь собственником. Я поселился здесь из-за красоты и очарования этих мест и, смею думать, внес некоторый вклад в благополучие и процветание этого края, куда мой пример привлек немало художников и иностранцев, в результате чего здесь появилась крупная гостиница, а стоимость земли и домов заметно возросла. Не приходится сомневаться, что продажа болота с целью строительства на его месте какого бы то ни было завода вынудит всех этих художников и иностранцев немедленно покинуть деревню, от чего пострадают интересы ее жителей. Про себя могу сказать наверняка: если этому проекту суждено осуществиться, я тотчас отсюда уеду. Для меня это будет большая потеря, и именно поэтому я решительно протестую против продажи болота.