Шрифт:
Интервал:
Закладка:
21 июля. Вчера именины Репина. Руманов решил милостиво прислать ему добавочные 500 рублей при таком письме: «Глубокоуважаемый И. Е. Правление Т-ва А. Ф. Маркса в новом составе в лице И. Д. Сытина, В. П. Фролова и А. В. Руманова, ознакомившись с вашим прекрасным трудом и желанием получить дополнительное вознаграждение в сумме 500 рублей, не предусмотренное договором, считает своим приятным долгом препроводить вам эту сумму. С истинным уважением В. Фролов».
Я вошел в кабинет И. Е., поздравил и прочел письмо. Он изменился в лице, затопал ногами: – Вон, вон; мерзавец, хочет купить меня за 500 рублей, сволочь, сапоги бутылками (Сытин), отдайте ему назад эти 500 и вот еще тысяча (он полез в задний карман брюк)… отдайте… под суд! под суд, и т. д. – Я был очень огорчен, что эта чепуха доставила ему столько страдания. Сегодня снова хочу попытать свое счастье.
На именинах вчера – обедали в саду, великолепные фрукты, компот и т. д. Шкилондзь пела Репину «Чарочку». Бобочка с Женечкой Соколовым в пруду на веслах. Ермаков меня травил и дразнил: через месяц призыв ратников, и моя участь зависит от Ермакова, он (в шутку) этим пользуется.
Сегодня – после двухлетнего перерыва – я впервые взялся за стихи Блока – и словно ожил: вот мое, подлинное, а не Вильтон, не Кушинниковы – не Киселева – не Гец, – не все это мещанство, ликующее, праздно болтающее*, которое вокруг. Последние дни мое безделье – подлое – дошло до апогея, и я вдруг опомнился и сегодня весь день сижу за столом: все 4 тысячи, что дала мне книжка, да две тысячи, что дали мне статьи, ушли в полгода, не дав мне ни минуты радости. 18-го и 19-го: Бламанжеевское дело. Странно читать в газетах об этом холодильнике.
[Сентябрь, 22]*. Вчера познакомился с Горьким. Гржебин сказал, что едем к Репину в 1 ч. 15 м. Я на вокзал. Не нашел. Но глянув в окно купе 1-го класса – увидел оттуда шершавое нелепое лицо – понял: это он. Вошел. Он очень угрюм: сконфузился. Не глядя на меня, заговаривал с Гржебиным: – Чем торгует этот бритый, на перроне? Пари, что это русский под англичанина. Он из Сибири – пари! Не верите, я пойду, спрошу. – Я видел, что он от застенчивости, и решил деловитыми словами устранить неловкость: заговорил о том, почему Розинеру до сих пор не сказали, что Сытин уже купил Репина. Горький присоединился: конечно, пора напомнить Розинеру, что он не редактор, а приказчик.
Заговорили о Венгрове, Маяковском – лицо его стало нежным, голос мягким – преувеличенно, – он заговорил в манере Миролюбова: «Им надо Библию читать… Библию… Да, Библию. В Маяковском что-то происходит в душе… да, в душе».
Но, видно, худо разбирается, ибо Венгров – нейрастенический, растрепанный, еще не существует, а Маяковский – однообразен и беден. Когда городская жизнь и то и другое…
Приехали на станцию – одна таратайка, да и ту заняли какие-то двое: седой муж и молодая жена. А у Горького больная нога, и ходить он не может. Те милостиво согласились посадить его на облучок – приняв его за бедного какого-то. У Репина Горький чувствовал себя связанным. Уныло толкался из угла в угол. Репин посадил его в профиль и стал писать. Но он позировал дико – болтал головою, смотрел на Репина – когда надо было смотреть на меня и на Гржебина. Рассказал несколько любопытных вещей. Как он ходил объясняться в цензуру.
Горький. Ваш цензор неинтеллигентный человек.
Главный Цензор. Да как вы смеете так говорить!
– Потому что это правда, сударь.
– Как вы смеете звать меня сударем. Я не сударь, я «ваше превосходительство».
– Идите, ваше превосходительство, к черту.
Оказывается, цензор не знал, что это Горький… – А потом мы оказались земляками (и Горький показал, как жмут руки). О Баранове нижегородском – все боялись, вор, сволочь – и вдруг оказывается, по утрам в 8 час. в переулке назначает свидание какой-то очень красивой даме, жене пивовара, – сам высокий, она низенькая, 40-летняя – так вдоль забора и гуляют… Она смотрит на него любовно снизу вверх, а он – сверху вниз, а я из-за забора – очень мило, задушевно.
А то еще смотритель тюрьмы – мордобоец – знаменитый в Нижнем человек, так он поднимал воротничок и к швейке. Швейка со мной по соседству, за перегородкой, в гнуснейшем доме жила. Он – к ней тайком – и (тихо, почти шепотом) Лермонтова ей читал… «Печальный Демон, дух изгнанья».
Тут Юрий Репин робко: «Я очень сочувствую, как вы о войне пишете». Горький заговорил о войне: – Ни к чему… столько полезнейших мозгов по земле зря… французских, немецких, английских… да и наших, не дурацких. Англичане покуда на Урале (столько-то) десятин захватили. Был у нас в Нижнем купец – ах, странные русские люди! – так он недавно пришел из тех мест и из одного кармана вынимает золото, из другого вольфрам, из третьего серебро и т. д., вот, вот, вот все это на моей земле – неужто достанется англичанам – нет, нет! – ругает англичан. Вдруг видит карточку фотографическую на столе. – Кто это? – Англичанин. – Чем занимается? – Да вот этими делами… Покупает… – Голубчик, нельзя ли познакомить? Я бы ему за миллион продал.
Пошли обедать, и к концу обеда офицера, сидевшего весь обед спокойно, прорвало: он ни с того ни с сего, не глядя на Горького, судорожно и напряженно заговорил о том, что мы победим, что наши французские союзники – доблестны, и английские союзники тоже доблестны… тра-та-та… и Россия, которая дала миру Петра Великого, Пушкина и Репина, должна быть грудью защищена против немецкого милитаризма.
– Съели! – сказал я Горькому.
– Этот человек, кажется, вообразил, будто я командую немецкой армией… – сказал он.
Я пошел домой и не спал всю ночь.
17 октября. Вчера был у меня И. Е. Я вздумал читать ему «Бесы» (при Сухраварди). Он сдерживал себя как мог, только приговаривал: дрянь, негодная, мелкая душа и т. д. – и в конце концов не мог даже дослушать о Кармазинове. – И какой банальный язык, и сколько пустословия! Несчастный, он воображал, будто он остроумен… Нет, я как 40 лет назад швырнул эту книгу (а Поленов поднял), так и сейчас не могу.
1 января. Лида, Коля и Боба больны. Служанки нет. Я вчера вечером вернулся из города, Лида читает вслух:
– Клянусь Богом, – сказал евнуху султан, – я владею роскошнейшей женщиной в мире, и все одалиски гарема…
Я ушел из комнаты в ужасе: ай да редактор детского журнала*, у которого в собственной семье так.
28 января.
21 февраля. Сейчас от Мережковских. Не могу забыть их собачьи голодные лица. У них план: взять в свои руки «Ниву». Я ничего этого не знал. Я просто приехал к ним, потому что болен Философов, а Философова я нежно люблю, и мне хотелось его навестить. Справился по телефону, можно ли. Гиппиус ответила неожиданно ласково: будем рады, пожалуйста, ждем. Я приехал. Милый Дмитрий Владимирович пополнел, кажется здоровым, но усталым. Чаепитие. Стали спрашивать обо мне и, конечно, о моих делах. Меня изумило: что за такой внезапный ко мне интерес? Я заговорил о «Ниве». Они встрепенулись. Выслушали «Крокодила» с большим вниманием. Гиппиус похвалила первую часть за то, что она глупая, – «вторая с планом, не так первобытна». Вошел Мережковский и тоже о «Ниве». В чем дело, отчего «Нива» такая плохая? Я сказал им все, что знаю: надо Эйзена вон, надо Далькевича вон. – Ну, а кого бы вы назначили (все это с огромным интересом). Я, не понимая, почему их заботит «Нива», ответил: – Ну хотя бы Ильюшку Василевского. – Они ухмыльнулись загадочно. «Ну а вы сами пошли бы?» Я ответил, что об этом уже был разговор, но я один боюсь. И вот после долгих нащупываний, переглядываний, очень хитрых умолчаний – они поставили дело так, что «Ниву» должна вести Зинаида. – Ну вот Зина, например. – Я ответил, не подумав: – Еще бы! Зинаида Николаевна отличный редактор. – Или я, – невинно сказал Мережковский, и я увидел, что разыграл дурака, что это давно лелеемый план, что затем меня и звали, что на меня и на «Крокодила» им плевать, что все это у них прорепетировано заранее, – и меня просто затошнило от отвращения, как будто я присутствую при чем-то неприличном. Вот тут-то у них и сделались собачьи, голодные лица, словно им показали кость.