Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впоследствии, когда роман будет арестован, следователи отнесутся к нему как к подлинному документу. Они станут всерьез искать группу Серпуховского, допрашивая о ней самых разнообразных людей. Этот персонаж стал настоящей находкой для следователей МГБ; в нем присутствовал долгожданный агент разведки. Оставалось только из написанного героя соткать реального; книжные рассуждения героев о судьбах России их волновали мало.
В романе действовали три брата Горбова: Саша (опять же любимое в Добровском доме имя) – археолог, Олег – художник-шрифтовик, внешне и внутренне близкий автору, и третий, самый необычный из них, Адриан, астроном, исследующий туманность Андромеды. Последний был написан с Александра Викторовича Коваленского, мужа Шурочки Добровой, которая и сама была выведена в образе Ирины Глинской – девушки, влюбленной в Адриана. Ее женихом в романе был Олег Горбов.
По взаимному замыслу молодые после венчания, которое должно было состояться очень скоро в храме Ивана Воина на Якиманке, оба дадут обет целомудрия.
Адриан Горбов соединяет в себе две идеи.
С одной стороны, он исследует космос и мечтает о мировом символе Добра, которое воплощается для него в туманности Андромеды. Метафора космической гармонии – букет черемухи, полный маленьких цветов, похожих на созвездия. Он стоит в комнате Адриана у окна, упирающегося в стену другого дома.
В то же время на стене в его комнате висит “Поверженный демон” Врубеля. Люцифер, о котором прототип героя Александр Коваленский писал стихи и чьим предстоятелем себя иногда называл, оживет в мыслях Адриана Горбова, считавшего, что на Земле торжествуют силы Зла, которые не удалось победить Христу.
Герой решает повторить подвиг Христа – пойти на смерть с последующим воскресением для пересотворения мира, лишенного Зла.
В “Розе мира” врубелевский “Поверженный демон” будет назван демоническим инферно-портретом – “Иконой Люцифера”.
В конце романа Адриан избавляется от безумного замысла; его спасет любовь Ирины Глинской.
Романа нет, но есть стихотворение Даниила Андреева тридцать седьмого года:
В романе Глинский будет арестован. После очередного допроса его бросают в переполненную арестованными камеру. Безотчетно, не зная как и почему, он начинает молиться. Его молитву подхватывает православный священник, а затем мулла. Так они молятся все вместе. А на следующий день Глинский на допросе выговорит всё, что он думает о власти, о Сталине, о погибшей стране. В конце страстной речи у него начинает идти горлом кровь, и он умирает.
Не надо забывать, что это всё было написано именно в тридцать седьмом году. Спустя годы Даниил Андреев рассказывал жене, как всё сочиненное им страшно сбывалось – арест, проезд к Лубянке, проход по коридорам, допросы у следователя.
Ведь это не страшно, – да?
По ночной Москве конца тридцатых годов блуждали и другие герои. Кроме Даниила Андреева и его друзей, которые ныряли в тайные молельни, в углы, где собиралась несоветская молодежь, где звучали неофициальные стихи, по городу ходили странные люди; один из них признавался в своих стихах, что не отражается в зеркалах. Его звали Николай Стефанович.
24 июля 1941 года во время бомбежки Москвы в театр Вахтангова попала бомба. Здание было разрушено. Погиб ведущий актер театра Василий Куза. Жители Арбата долго помнили, как по всей улице были разбросаны части декораций и реквизита.
Николай Стефанович, актер и поэт, который в те дни дежурил в театре, чудом выжил, но был контужен и стал инвалидом. Он жил поблизости от театра на углу Староконюшенного и Калошина переулков. Играл эпизодические роли. Главным смыслом его жизни была поэзия. Но поэтом он был тайным, сберегающим и несущим в стихах традиции уничтоженного Серебряного века.
С Даниилом Андреевым они ходили по одним и тем же улицам и переулкам. Строки стихотворений Стефановича были буквально перенасыщены приметами Москвы тридцатых – сороковых годов.
Трехэтажный флигель, лужи, веревки с бельем, чердак, заколоченный жестью, пестрая смесь мусора, замызганный, заплеванный бульвар, огрызки и окурки, мокрые скамьи – всё это лишь фон, на котором живет герой стихотворений.
Сомнамбулический, погруженный в себя человек, привычно для поэта тщательно восстанавливающий картины детства, переживал безответную любовь – ярко, талантливо – и вдруг сбивался на иную, умопомрачительную тему. Его герой, хотя и существует в реальности, ездит на трамвае, ходит по улицам, на самом деле мертв, он постоянно соскальзывает… в могильную яму, которая подстерегает его на каждом шагу. Поэт представляет себя не мертвецом среди людей, как Блок, а настоящим трупом, подвергающимся разложению:
“Я расползаюсь на клочки, / И плесень ежится сырая…” Или: “Настанет тленья терпкий зуд, / Души загробная икота…”
Но самая характерная для поэзии Николая Стефановича тема – история предательства Иуды.
“Испуганно все замолчали, / Смотрели растерянно вниз, / Когда на разбухшей мочале / Иуда несчастный повис. / И тихо качался апостол, / И вздернулась вверх борода… / Ведь это не трудно и просто, / Ведь это не страшно, – да?”
До конца не ясно, о чем говорили две последние строфы: “не трудно и просто” – это о самоубийстве? Или о предательстве? Или о том и другом вместе?
Николай Стефанович вернулся из эвакуации; с Даниилом Андреевым они были знакомы с мая 1941 года, и теперь, уже после войны, он снова стал приходить к нему в Добровский дом. Эти два человека были странным образом похожи: оба учились на Литературных курсах, оба своими корнями, сокровенно и творчески происходили из Серебряного века.
Когда Алла Андреева спустя годы писала об аресте, она уже знала наверняка, чьи показания легли в основу их дела: “…Был так дорог Даниилу каким-то своим духовным родством, как ни странно это звучит… Я могла только любоваться и радоваться, как они с полуслова понимали друг друга, как читали друг другу, как говорили, как совершенно, что называется, «нашли друг друга», словно два наконец встретившихся, очень близких человека. Я не знаю, работал ли этот человек в ГБ или его просто вызвали, но он нас «сдал»”.