Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этого я не знал.
Но было неприятно, потому что я выглядел пустомелей, лжецом и выдумщиком, иными словами, под стать папе. Забавно, потому что если я к чему и стремился, так это никогда не врать, именно чтобы не походить на него. Да, ложь во спасение — на нее я готов был пойти, если не хотел, чтобы кто-то, чаще мама, но порой и папа, о чем-нибудь узнал. Ради них, не ради себя. Так что ничего плохого в этом точно не было.
— Хорошо, что несколько дней можно в школу не ходить, — сказал я.
— Это точно, — согласилась бабушка.
— А Гуннар и все остальные — они к вам на Рождество придут? — спросил я.
— Нет, они дома празднуют. А вот мы, наверное, к ним зайдем.
— Ясно, — сказал я.
— Ну вот, разогрелись. — Бабушка положила обе булочки на тарелку, поставила ее передо мной на стол, а сама села на стул.
Она забыла нож и сырорезку.
Я встал и пошел за ними.
— Ты чего? — удивилась она. — Не хватает чего-то?
— Ножа и сырорезки.
— Сиди, сиди. Я подам!
Она достала из ящика приборы и положила их на стол.
— Держи, — сказала она. — Теперь у тебя все есть!
Она улыбнулась. Я улыбнулся в ответ.
Корочка была такая хрустящая, что крошилась, едва я успевал поднести булочку ко рту. Ел я быстро — не cтолько по привычке, сколько потому, что сами они не ели и, пока я расправлялся с едой, сидели совсем тихо, так что каждое мое движение, даже если я просто стряхивал со стола крошки, выглядело преувеличенно энергичным.
— Мама тоже отпуска ждет, — сказал я, намазывая вторую булочку спредом.
— Неудивительно, — ответила бабушка.
— Она с лета в Сёрбёвоге не была, а они там уже совсем старенькие. Особенно бабушка. И болеет тяжело.
— Да, — бабушка кивнула, — это верно.
— И сама уже не ходит, — добавил я.
— Правда? — спросила бабушка. — Неужто так все плохо?
— Но у нее есть ходунки. — Я проглотил последний кусок и вытер с губ крошки. — Так что по дому она ходит. А вот на улицу выходить перестала.
Об этом я прежде не задумывался. А ведь она и правда больше не выходит, проводя все время взаперти, в маленьких комнатушках.
— У нее же Паркинсон, да? — спросил дедушка.
Я кивнул.
— Зато у мамы с работой все в порядке, — сказал я, — а больше ничего особо нового нет.
Бабушка вдруг вскочила, отдернула штору и выглянула в окно.
— Вроде там кто-то ходит? — проговорила она.
— Все ты выдумываешь, — проворчал дедушка. — Мы никого не ждем.
Бабушка опять села. Она торопливо провела рукой по волосам и посмотрела на меня.
— И правда. — Бабушка вновь поднялась. — Ой, чуть не забыла про подарки!
Она ненадолго вышла, и я посмотрел на дедушку. Тот поглядывал на лежащую на столе газету с результатами лотереи.
— Вот. — Бабушка появилась из коридора. В руках у нее было два конверта. — Тут немного, но все равно, небось, пригодится? Один тебе и один Ингве. Довезешь до дома-то? — она улыбнулась.
— Конечно, — ответил я, — спасибо большое!
— Не за что, — отмахнулась бабушка.
Я встал.
— Ну, счастливого вам Рождества, — проговорил я.
— И тебе хорошего Рождества, — ответил дедушка.
Бабушка спустилась вместе со мной в прихожую и, пока я надевал свою черную куртку и обматывал шею черным же шарфом, стояла возле меня с отсутствующим взглядом.
— Ничего, если я из подарка чуть-чуть возьму, чтобы за автобус заплатить? — спросил я.
— Нет, лучше не надо, — сказала она. — Вообще-то мы хотели, чтобы вы купили себе что-нибудь приятное. У тебя что, денег нету?
— К сожалению, нет.
— Дай-ка проверю, может, у меня завалялись монетки. — Она вытащила из кармана висевшего на вешалке пальто маленькое портмоне и протянула мне две десятки.
— С Рождеством! — сказал я.
— С Рождеством. — Она улыбнулась и закрыла за мной дверь.
Скрывшись из виду, я открыл конверт с моим именем. В нем лежало сто крон. Отлично. Значит, перед тем как я поеду домой, можно будет купить две пластинки.
В магазине меня осенило, что я вполне могу и четыре купить, ведь Ингве тоже сотню подарили. Ну да.
А когда встретимся, я отдам ему из своих денег. Банкнота-то не помеченная.
В Сёрбёвог мы приехали вечером. Здесь шел дождь, температура была чуть выше ноля, а когда мы с чемоданами поднимались по дороге к дому, где в окнах горел свет, нас обступил мрак. Окружающий ландшафт был словно пропитан водой, отовсюду капало и текло.
Мама остановилась перед коричневой филенчатой дверью с окошком наверху, поставила чемодан и открыла дверь. В нос мне ударил чуть тяжеловатый запах — в прихожей висела дедушкина одежда, в которой он работал в хлеву, — а дверь и белая стена в конце коридора за один миг воскресили у меня в памяти детство.
Тогда они встречали нас во дворе или, по крайней мере, в коридоре, едва мы открывали дверь, но сейчас ничего не произошло; мы занесли чемоданы и сняли куртки, прислушиваясь к собственному дыханью и шороху одежды.
— Ну вот, — проговорила мама. — Пошли?
Дедушка, сидевший на диване, с улыбкой встал и шагнул нам навстречу.
— Вижу, норвежский народ подрастает! — Он перевел взгляд с меня на Ингве.
Мы заулыбались.
В кресле в углу сидела бабушка. Дрожа всем телом, она смотрела на нас. Она уже полностью была во власти болезни. Подбородок, руки, ноги, колени — вся тряслось.
Мама присела возле нее на скамеечку и взяла бабушкины руки в свои. Бабушка пыталась что-то сказать, но выходил лишь хриплый шепот.
— Мы отнесем вещи наверх? — спросил Ингве. — Мы же наверху жить будем?
— Делайте, как вам удобнее, — ответил дедушка.
Мы поднялись по скрипучей лестнице. Ингве расположился в старой комнате Хьяртана, а я — в бывшей детской. Зажег свет, поставил рюкзак рядом со старой кроваткой, отдернул штору и всмотрелся в темноту за окном. Тьма была непроницаемой, но ветер словно чуть разогнал ее, так что в темноте проступили очертания пейзажа. На подоконнике валялись дохлые мухи. Под потолком в углу висела паутина. Здесь было холодно. И пахло старостью, пахло прошлым.
Я выключил свет и спустился вниз.
Мама стояла посреди гостиной. Дедушка смотрел телевизор.
— Давай ужин приготовим? — предложила мама.
— Давай, — согласился я.
Еду здесь готовил дедушка. Он этому научился в двенадцать лет, когда умерла его мать, — с тех пор ответственность за стряпню лежала на нем. Немногие мужчины его возраста могли похвастать таким умением, поэтому дедушка им гордился. Вот только к мытью посуды — кастрюль, сковородок, половников и прочего — он относился небрежно: жир, толстым желто-белым слоем покрывавший дно сковородки, похоже, бесчисленные разы пригорал и застывал, на кастрюлях в шкафу виднелись где серый ободок, оставшийся после варки рыбы, где присохшие ко дну кусочки вареной картошки. Впрочем, здесь было не то чтобы грязно — дважды в неделю к ним приходила уборщица, — но запущенно.