Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что ж, и другое что – и в этом худого нет!
– Вот я и говорю: хоть, с одной стороны, и жалко Володьку, а с другой стороны, коли порассудить да поразмыслить – ан выходит, что дома его держать нам не приходится!
– Известное дело! что люди скажут! скажут: откуда, мол, в головлевском доме чужой мальчишечка проявился?
– И это, да еще и то: пользы для него никакой дома не будет. Мать молода – баловать будет; я, старый, хотя и сбоку припека, а за верную службу матери… туда же, пожалуй! Нет-нет – да и снизойдешь. Где бы за проступок посечь малого, а тут, за тем да за сем… да и слез бабьих, да крику не оберешься – ну, и махнешь рукой! Так ли?
– Справедливо это. Надоест.
– А мне хочется, чтоб все у нас хорошохонько было. Чтоб из него, из Володьки-то, со временем настоящий человек вышел. И Богу слуга, и царю – подданный. Коли ежели Бог его крестьянством благословит, так чтобы землю работать умел… Косить там, пахать, дрова рубить – всего чтобы понемножку. А ежели ему в другое звание судьба будет, так чтобы ремесло знал, науку… Оттуда, слышь, и в учителя некоторые попадают!
– Из воспитательного-то? прямо генералами делают!
– Генералами не генералами, а все-таки… Может, и знаменитый какой-нибудь человек из Володьки выйдет! А воспитывают их там – отлично! Это уж я сам знаю! Кроватки чистенькие, мамки здоровенькие, рубашечки на детушках беленькие, рожочки, сорочки, пеленочки… словом, все!
– Чего лучше… для незаконныих!
– А ежели он и в деревню в питомцы попадет – что ж, и Христос с ним! К трудам приучаться с малолетства будет, а ведь труд – та же молитва! Вот мы – мы настоящим манером молимся! встанем перед образом, крестное знамение творим, и ежели наша молитва угодна Богу, то он подает нам за нее! А мужичок – тот трудится! Иной и рад бы настоящим манером помолиться, да ему вряд и в праздник поспеть. А Бог все-таки видит его труды – за труды ему подает, как нам за молитву. Не всем в палатах жить да по балам прыгать – надо кому-нибудь и в избеночке курненькой пожить, за землицей-матушкой походить да похолить ее! А счастье-то – еще бабушка надвое сказала – где оно? Иной и в палатах и в неженье живет, да через золото слезы льет, а другой и в соломку зароется, хлебца с кваском покушает, а на душе-то у него рай! Так, что ли, я говорю?
– Чего лучше, как рай на душе!
– Так мы вот как с тобой, голубушка, сделаем. Возьми-ка ты проказника Володьку, заверни его тепленько да уютненько, да и скатай с ним живым манером в Москву. Кибиточку я распоряжусь снарядить для вас крытенькую, лошадочек парочку прикажу заложить, а дорога у нас теперь гладкая, ровная: ни ухабов, ни выбоин – кати да покатывай! Только ты у меня смотри: чтоб все честь честью было. По-моему, по-головлевски… как я люблю! Сорочка чтобы чистенькая, рожочек… рубашоночек, простынек, свивальничков, пеленочек, одеяльцев – всего чтобы вдоволь было! Бери! командуй! а не дадут, так меня, старого, за бока бери – мне жалуйся! А в Москву приедешь – на постоялом остановись. Харчи там, самоварчик, чайку – требуй! Ах, Володька, Володька! вот грех какой случился! И жаль расстаться с тобой, а делать, брат, нечего! Сам после пользу увидишь, сам будешь благодарить!
Иудушка слегка воздел руками и потрепетал губами, в знак умной молитвы. Но это не мешало ему исподлобья взглядывать на Улитушку и подмечать язвительные мелькания, которыми подергивалось лицо ее.
– Ты что? сказать что-нибудь хочешь? – спросил он ее.
– Ничего я. Известно, мол: будет благодарить, коли благодетелев своих отыщет.
– Ах ты, дурная, дурная! да разве мы без билета его туда отдадим! А ты билетец возьми! По билетцу-то мы и сами его как раз отыщем! Вот выхолят, выкормят, уму-разуму научат, а мы с билетцем и тут как тут: пожалуйте молодца нашего, Володьку-проказника, назад! С билетцем-то мы его со дна морского выудим… Так ли я говорю?
Но Улитушка ничего не ответила на вопрос; только язвительные мелькания на лице ее выступили еще резче прежнего. Порфирий Владимирыч не выдержал.
– Язва ты, язва! – сказал он, – дьявол в тебе сидит, черт… тьфу! тьфу! тьфу! Ну, будет. Завтра, чуть свет, возьмешь ты Володьку, да скорехонько, чтоб Евпраксеюшка не слыхала, и отправляйтесь с Богом в Москву. Воспитательный-то знаешь?
– Важивала, – однословно ответила Улитушка, как бы намекая на что-то в прошлом.
– А важивала – так тебе и книги в руки. Стало быть, и входы и выходы – все должно быть тебе известно. Смотри же, помести его, да начальников низе́нько попроси – вот так!
Порфирий Владимирыч встал и поклонился, коснувшись рукою земли.
– Чтоб ему хорошо там было! не как-нибудь, а настоящим бы манером! Да билетец, билетец-то выправь. Не забудь! По билету мы его после везде отыщем! А на расходы я тебе две двадцатипятирублевеньких отпущу. Знаю ведь я, все знаю! И там сунуть придется, и в другом месте барашка в бумажке подарить… Ахти, грехи наши, грехи! Все мы люди, все человеки, все сладенького да хорошенького хотим! Вот и Володька наш! Кажется, велик ли, и всего с ноготок, а поди-ка, сколько уж денег стоит!
Сказавши это, Иудушка перекрестился и низенько поклонился Улитушке, молчаливо рекомендуя ей не оставить проказника Володьку своими попечениями. Будущее приблудной семьи было устроено самым простым способом.
* * *
На другое утро после этого разговора, покуда молодая мать металась в жару и бреду, Порфирий Владимирыч стоял перед окном в столовой, шевелил губами и крестил стекло. С красного двора выезжала рогожная кибитка, увозившая Володьку. Вот она поднялась на горку, поравнялась с церковью, повернула налево и скрылась в деревне. Иудушка сотворил последнее крестное знамение и вздохнул.
«Вот батя намеднись про оттепель говорил, – сказал он самому себе, – ан Бог-то морозцу вместо оттепели послал! Морозцу, да еще какого! Так-то и всегда с нами бывает! Мечтаем мы, воздушные замки строим, умствуем, думаем и Бога самого перемудрить – а Бог возьмет да в одну минуту все наше высокоумие в ничто обратит!»
Выморочный
Агония Иудушки началась с того, что ресурс празднословия, которым он до сих пор так охотно злоупотреблял, стал видимо сокращаться. Все вокруг него опустело: одни перемерли, другие – ушли. Даже Аннинька, несмотря на жалкую будущность кочующей актрисы, не соблазнилась головлевскими привольями. Оставалась одна Евпраксеюшка, но независимо от того, что это был ресурс очень ограниченный, и в ней произошла какая-то порча, которая не замедлила пробиться наружу и раз навсегда убедить Иудушку, что красные дни прошли для него безвозвратно.
До сих пор Евпраксеюшка была до такой степени беззащитна, что Порфирий Владимирыч мог угнетать ее без малейших опасений. Благодаря крайней неразвитости ума и врожденной дряблости характера, она даже не чувствовала этого угнетения. Покуда Иудушка срамословил, она безучастно смотрела ему в глаза и думала совсем о другом. Но теперь она вдруг нечто поняла, и ближайшим результатом пробудившейся способности понимания явилось внезапное, еще не сознанное, но злое и непобедимое отвращение.
Очевидно, пребывание в Головлеве погорелковской барышни не прошло бесследно для Евпраксеюшки. Хотя последняя и не могла дать себе отчета, какого рода боли вызвали в ней случайные разговоры с Аннинькой, но внутренно она почувствовала себя совершенно взбудораженною. Прежде ей никогда не приходило в голову спросить себя, зачем Порфирий Владимирыч, как только встретит живого человека, так тотчас же начинает опутывать его целою сетью словесных обрывков, в которых ни за что уцепиться невозможно, но от которых делается невыносимо тяжело; теперь ей стало ясно, что Иудушка, в строгом смысле, не разговаривает, а «тиранит» и что, следовательно, не лишнее его «осадить», дать почувствовать, что и ему пришла пора «честь знать». И вот она начала вслушиваться в его бесконечные словоизлияния и действительно только одно в них и поняла: что Иудушка пристает, досаждает, зудит.
«Вот барышня говорила, будто он и сам