Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что это ты буровишь такое?
– Я-то? – сказал Сверчок, поднимая голову. – Нет, брат, я не буровлю. Я это про сына вспомнил. Слышал небось, какой молодец-то был? Пожалуй, еще почище тебя будет, а вот не мог же того выдержать, что я.
– Ведь он замерз, кажется? – спросил Ремер.
– Я его знал, – ответил Василий и, не стесняясь, как говорят о ребенке при нем же самом, добавил: – Да он и не сын ему, говорят, был, – Сверчку-то. Не в мать, не в отца, а в проезжего молодца.
– Это дело иное, – так же просто сказал и Сверчок, – это все может быть, а почитал он меня не меньше отца, дай бог, чтобы твои так-то тебя почитали, да и не докапывался я, сын он мне али нет, моя кровь аль чужая… авось она у всех одинаковая! Сила в том, что он, может, дороже десятерых родных мне был. Вы вот, барин, и вы, сударыня, – сказал Сверчок, поворачивая голову к господам и особенно ласково выговаривая: «судаыня», – вы вот послушайте, как было-с это дело, как замерз-то он. Я ведь его всю ночь на закорках таскал!
– Кура́ сильная была? – спросила кухарка.
– Никак нет, – сказал Сверчок. – Туман.
– Как туман? – спросила барыня. – Да разве в туман можно замерзнуть? И зачем же вы его таскали?
Сверчок кротко улыбнулся.
– Хм! – сказал он. – Да вы того, сударыня, и вообразить себе не можете-с, до чего он, туман-то этот, может замучить! А таскал я его затем, что уж очень жалко было-с, все думал отстоять его от этого… от смерти-то. Это так вышло, – картаво начал он, обращаясь не к Василию и не к Ремеру, а только к одной барыне, – это вышло-с как раз под самый Николин день…
– А давно? – спросил Ремер.
– Да лет пять или шесть тому назад, – ответил за Сверчка Василий, серьезно слушая и свертывая цигарку.
Сверчок мельком, старчески-строго глянул на него.
– Оставь мне затянуться, – сказал он и продолжал: – Работали мы, сударыня, у барина Савича в Огневке, – он, сын-то, со мной всегда ходил, не отбивался от меня, – ну, работали и работали, а квартеру в селе снимали, жили после смерти матери вроде как два дружных товарища. Подходит, наконец того, Николин день. Надо, думаем, домой отличаться, немножко в порядок себя привесть, а то, по совести сказать, уж очень все на нас земле предалось. Собираемся этак на́вечер, а того и не видим, что такая стыдь, да еще с туманом, к вечеру завернула, альни деревни за лужком не видать, уж не говоря про то, что очень местность везде глухая. Копаемся, прибираем струмент в этой самой бане, где мы, значит, спасались, никак ничего не найдем в темноте, – скупой барин-то был, огарочка не разживешься, – чувствуем, что припоздали маленько, и верите ли, такая тоска вдруг взяла меня, что я говорю: «Дорогой ты мой товарищ, Максим Ильич, ай нам остаться, до утра подождать?»
– А вас Ильей зовут? – спросила барыня, вдруг вспомнив, что она до сих пор не знает имени Сверчка.
– Ильей-с, – ласково сказал Сверчок и, всхлипнув, подтер нос, – Ильей Капитоновым. Но только сын-то меня тоже Сверчком звал и все, – вот не хуже этого Бовы Королевича, Василь Степаныча, – шутил, грубиянил со мной. Ну, конечно, пошутил, закричал и тут: «Это еще, мол, что такое? Поговори у меня!» Нахлобучил мне шапку по уши, надел свою, ремешком подтянулся, – красавец был, сударыня, истинную вам правду говорю-с! – взял палочку и без дальних разговоров марш на крыльцо. Я за ним… Вижу, туман страсть какой и уж совсем стемняло, барский сад весь сизыми шапками, инеем оброс, – как туча какая в сумерках, в тумане этом мерещится, – да делать, значит, нечего, не хочу молодого человека обижать, молчу. Перешли лужки, поднялись на горку, оглянулись, а окон у барина уж и не видно стало. Отвернулся я от ветру, – в одну минуту дух захватило, так и несет этой мгой, туманом, вроде как дыханье какое, – чувствую, что уж на двух шагах до самых костей прохватило, а сапоги-то на нас нагольные, да и поддевочки на шереметьевский счет шиты, и опять говорю: «Ой, вернемся, Максим, не форси!» Он было и задумался… Да известно, дело молодое, по себе небось, сударыня, знаете, – как свою гордость не выказать? – опять пошел. Входим в деревню, – конечно, потише стало, везде огни по избам, хоть и мутные, а все-таки жилье, – он и бубнит: «Ну, видишь? Что дрожал? Видишь, на ходу-то куда теплей, это только сначала так стюдено́ показалось… Не отставай, не отставай, а то подгонять зачну…» А уж какое там, сударыня, тепло, все водовозки на четверть инеем обросли, все лозинки к земле пригнуло, крыш не видать от туману и морозу… Конечно, жилье, да от этих огней туман еще больше выдает, и все ресницы у меня в инее, отяжелели, как у лошади хорошей, а барских окон на том боку и звания не осталось… Одно слово – ночь лютая, самая что ни на есть волчиная…
Василий нахмурился, пустил в обе ноздри дым и, подавая окурок Сверчку, перебил его:
– Ну, ты, «вовчиная», этак до второго пришествия не кончишь. Ты скорей рассказывай.
И деловито перевернул в коленях хомут, намереваясь продолжать работу. Сверчок, щепотками, кончиками прокопченных пальцев взяв у него окурок, сильно затянулся и на минуту грустно задумался, как бы слушая свое детское дыхание и шум ветра за стенами. Потом несмело сказал:
– Ну, бог с тобой, хорошо, покороче скажу. Я только хотел сказать, что просто мы заблудились в двух шагах. Мы, сударыня, – продолжал он увереннее, взглянув на барыню, уловив в ее глазах сочувствие и вдруг острее почувствовав свое давно ставшее привычным горе, – мы дорогу, значит, потеряли. Как только вышли-с за деревню, да попали в эту темь, во мгу, в холод, да прошли, может, с версту, так и заблудились. Тут большой верх, агромадный луг, буераки до самого села идут, а над ними дорога всегда есть, вот мы и потрафляли по ней, все думали, что верно держимся, а заместо того влево забрали по чьему-то следу, к бибиковским, значит, оврагам, и след этот тоже, на беду, упустили, а уж там и пошли месить по снегу, по ветру, как попало. Да это все, сударыня, история известная, – кто не блудил, все блудили, –