Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— «Я это слышал, — сказал Лукас, — и отчасти верю»[221]. Разве что больше, пожалуй, не верю.
— Ты это серьезно? Я столько распиналась, а ты мне — Шекспира, и всё?
— Не знаю… Это ты у Разиэля нахваталась?
— Разиэль только объясняет это Преподобному. А все происходит у того внутри.
— Внутри?
— На уровне эманаций. Через души внутри его. Он тот, в ком происходит борьба. С фараоном. С Драконом. Если б он еще заткнулся и не таскался по площадям… ему это не подобает. Но он очень мучится — мучится невыносимо.
— Добьется того, что его сожгут, как Молхо.
— Вполне возможно. И Разиэль тут ни при чем. Суфиям все это было всегда известно. И евреям в определенном смысле тоже, потому что это и есть Тора. Это формула сведения всего в одно. Чтобы напоминать о корнях. Многим это служит убежищем.
— Как так вдруг Разиэль и Преподобный затесались в этот карнавал?
— Так же, как все мы вдруг понимаем, что знаем важную вещь, — ответила Сония. — Старые евреи говаривали, что у мудрого человека есть маггид[222], духовный советник из иного мира. Но маггид — это просто нечто в подсознании, в коллективной памяти народа. И оно говорит тебе что-то, что ты уже знаешь… Так вот, бедный старина Де Куфф научился распознавать души внутри себя. А Разиэль распознал его. Адам, бедный агнец, он боролся с этим изо всех сил. Ужасная участь — оказаться между двумя мирами. Это как безумие.
— Ты не думаешь, что это и есть безумие? И не более того?
— Нет, не думаю, — сказала она. — Потому что я видела подобное прежде. Полжизни изучала. Бергер перед смертью признал его. Я тоже его признала.
— Ну хорошо, хорошо. — Лукас пожал плечами. — Так что теперь? Что дальше?
Сония рассмеялась:
— Не знаю, приятель. Мне понятно не больше, чем тебе. Что-то изменится. И я думаю, это будет прекрасно.
Лукас прошелся по комнате, рассматривая фотографии, сделанные ею в странах третьего мира. Счастливые, полные надежды лица среди самых несчастных на земле. На столе к лампе была прислонена стопка контрольных отпечатков. Десятки, сотни лиц, все детские, смуглые, изнуренные.
— И кем надо быть, чтобы твоя фотография оказалась в доме маггида?
— Знаешь, — сказала она, — если речь об этих детях, то надо быть мертвым. Потому что все они умерли. Во время голода в сомалийском Байдоа.
Лукас взял контрольку и вгляделся в крошечное вытянутое лицо с огромными глазами. В памяти всплыло стихотворение, и он процитировал его:
С улыбкой, души, взмойте к Небесам,
Не речи — пению учиться вам,
Отныне больше голод не грозит,
Всем хватит молока;
Отбросьте страхи, вечная поит
Всех млечная река.
— «Млечная река», — повторила она. — Что это?
— Это старинное стихотворение. Одного давно умершего белого парня. Ричарда Крэшо[223]. Называется «Маленьким мученикам». Еще об одном ближневосточном заблуждении.
— Жалею, что не знала этих строк, когда была в Сомали.
— Не жалей. Иначе была бы как я. И вместо того чтобы делать что-то и верить во что-то, ограничилась бы стихами. Ладно, мне нужно идти. Я еще должен встретиться с доком.
— Погоди, Крис. Присядь. Да присядь же! — настойчиво сказала она, когда он лишь остановился и посмотрел на нее.
Она говорила, шутливо подражая тону суровой старозаветной учительницы с американского Юга, и села напротив него в другом конце комнаты, обхватив руками колени.
— Почему ты так ненавидишь себя? Отчего тебе так плохо?
— Не знаю. Может, оттого мучусь, что столько дерьма в мире. Как ты только что справедливо заметила. Хочешь подсказать мне мой тиккун?
— Мир изменится. Мы будем свободными. Потому что там, где Дух Господень, там свобода.
— Это мне нравится.
— Правда?
— Да, — сказал Лукас. — Я всегда был религиозен. Мне всегда было жалко себя, и даже не столько себя. Поэтому действительно нравится. Я слаб. Верю в Санта-Клауса. Да, я мог бы распевать псалмы, как какой-нибудь дурак. — Он встал и отвернулся от нее. — Да, конечно нравится. Действительно нравится. И мне нравишься ты. Очень нравишься.
— Знаю, — сказала она, — потому что знаю твой тиккун. Ты мне тоже нравишься. Ты вернешься?
— Вернусь. И буду насмехаться и издеваться над тобой, пока не удостоверюсь, что ты потеряла веру.
— Потому что страдание любит компанию?
— Потому что ты слишком классная, красивая и умная, чтобы верить во все это барахло. Это опасно. И потому, что страдание любит компанию, и если я не способен на все эти чудесные мечты и иллюзии, то позаимствую их у тебя.
— Но, Крис, — сказала она, смеясь, — в них моя радость. Они делают меня счастливой.
— А я не хочу, чтобы ты была счастливой. Ты слишком хорошая певица. Я хочу, чтобы ты стала как я.
После полудня он отправился в кафе «Атара», где условился встретиться с доктором Пинхасом Оберманом. Все столики вдоль улицы Бен-Иегуда были заняты, и люди вынесли дополнительные стулья из зала, чтобы посидеть на свежем ветерке. Оберман сидел внутри за своим обычным столиком в тесном углу. Лукас передал ему свой отчет о преподобном Эриксене и возвращающемся змие.
— Гностик, — сказал Оберман. — Яхве — это демиург, который властвует над миром. Змий — это мудрость. Иисус явился освободить мир от Яхве. По существу, это греческий антисемитизм.
— Он не просто горько разочарован, — сказал Лукас. — Он сходит с ума.
— Работал слишком близко к свету.
— Это есть, — согласился Лукас, — да еще его супруга трахается семью способами с заката[224].
Доктор Оберман не оскорбился. Вид у него стал задумчивый. В конце концов, он теперь рогоносец.
— Видимо, — сказал он, — действительно есть такая вещь, как миссионерская позиция.
— Полагаю, так их учат трахаться в Библейском колледже.
— Вы имеете в виду, — спросил доктор Оберман, — что американских евангелистов обучают позициям, которые не доставляют удовольствия?