Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Странная. Странница. Страница. Страна. Сторона. Стороной. Посторонняя…» – на ходу любовно, но напряжённо играла она словами, и чаянно и нечаянно находя для себя смыслы, приметы, знаки. Они, догадывалась, всегда нужны человеку, чтобы жить своею жизнью, чтобы ровно дышать, чтобы ощущать в себе эту желанную, таимую ото всех мягкую силу ежесекундного сопротивления тому, чего ты не хочешь или уже не можешь принять в свою судьбу, в своё сердце.
«Мы хотим знать, что о нас думают там, высоко, очень высоко». – И она, не приостанавливаясь, приподнимала глаза к небу. Но сердцем уже умела видеть больше.
И хотя больше никуда Екатерину не вызывали, и хотя она осталась руководить читальным залом и периодикой, однако прежнего доверительно-лёгкого отношения к ней со стороны коллег не стало. Люди, казалось, поняли: она не такая, как мы, а значит, она странная. И как-то так неявственно насторожились, вроде как даже прищурились, невольно вглядываясь в не такого человека.
А Екатерина жила как жила, хотя душу её от времени до времени покачивало, но она уже умела устоять и в малом – в нередко противоречивой перевязи чувствований своих, и в большом – по жизни в целом, доверяясь своему сердцу. Она была ровна, приветлива с людьми, и внутри себя хотела единственно мира, доверительности с окружающими. Однако, когда дело касалось работы, могла и взыскать как с троих непосредственно подчинённых ей сотрудниц, если те нарушали трудовую дисциплину, бывали неусердны и особенно если не исправляли свои очевидные просчёты, ошибки, так и – случалось и такое – с читателей спрашивала строго, а то и сурово, если кто-либо допускал неаккуратность, небрежность с книгой, с подшивками газетной и журнальной периодики. Она любила свою работу, всё это на первый взгляд скучноватое, однообразное и даже несколько сонноватое, однако требующее всяческих радений каждодневных библиотечное хозяйство. Любила, потому что знала – книга способна помочь человеку по-настоящему, существенно, может быть, даже судьбоносно, преображая шаг за шагом в чтениях его покоробленную обстоятельствами внутреннюю сущность, поднимая в нём всё то лучшее, о чём он и сам даже не догадывался.
Порядок в отделе Екатерины был совершенный, но не холодно педантичный, а – царствовал порядок любви, уважения к книге. Первейшее, чего она неумолимо добивалась, и добилась-таки, – на полках, на книгах ни пылинки не должно быть. Книги – в ровных, крепко стиснутых рядах, строго по тематикам, разделам. Какая газета чуть появилась – уже в подшивке, ни разу не случилось потери; журналы – в стопках по годам и нумерациям. Читательские формуляры заполнены согласно инструкции, разборчивыми, неторопливыми почерками. На окнах – ежемесячно сменяемые отглаженные занавески, на подоконниках – горшки с цветами. На читательских столах – графины с ежедневно переменяемой водой.
Особенное отношение у Екатерины было к портретам писателей: в её читальном зале, в отличие от тысяч и тысяч читальных залов страны, не было ни одного портрета. На первых порах начальство напоминало ей:
– Екатерина Николаевна, получите портреты и развесьте их.
Но она не получала и, соответственно, не развешивала. Ещё и ещё раз напомнили, потом поговорили с хмурым видом. Результат тот же. По распоряжению – разнорабочий развешал. Но Екатерина сняла портреты, сдала на склад завхозу.
– Вы что же, любезнейшая, такое вытворяете? – вопросила ещё тогда не ушедшая Лосева.
– Елена Ивановна, читатель сам решит, кто лучше, кто хуже из писателей.
– Да это же наша классика, да это же наш иконостас!
– Иконостас в церкви.
– Что?!
– В церкви иконостас.
– Гх! Впрочем, не буду спорить: отчасти, наверное, вы правы. Но Пушкина – вернуть! Немедленно!
Пушкина – вернула.
Особенное, но тщательно скрываемое от других, было отношение у Екатерины и к газетам. И хотя подшивки всегда находились, как говаривали с добродушной насмешливостью коллеги, «в идеалистическом порядке», сами газеты она не любила, ни местные, ни центральные. «Однотонные, как пыль», – тайно была она жестка, не встречая в них жизни, хотя материалы, несомненно, касались реальных людей, даже тех, кого она лично знала. Но эти бесчисленные люди, виделось ею, получались на одно, на два, от силы на три, как она определила в себе, «лица-личности» – либо одухотворённо возвышенными, либо карикатурно отрицательными. Что-то такое случалось и среднее, нейтральное, но тоже виделось ею «маложизненным», «скушным», «пропыленным».
И только одно взволновывало в газетах – когда встречались строки об Афанасии Ветрове, родном её Афанасии, о котором она, как порой говорила себе, «забывала не думать». Никого и никогда она не расспрашивала об Афанасии, однако газеты обязана была просматривать, составляя для разного рода каталогов и сборников аннотации, списки. Скраивала и сшивала лоскутные ковры и коврики – ласково называла она эту свою работу – тематических обзоров. С профессиональной скрупулёзностью, с предельной ответственностью просматривая газетные полосы, она натыкалась вновь и вновь на Афанасия. Невольно приходилось прочитывать и заносить в конспект сведения о нём. А попадалось хотя и рознящееся тематикой, но «в монотонной скушности» по содержанию: то – заметки с фотопортретами о выступлении «товарища Ветрова» на комсомольском или партийном собрании, на совещании партийно-хозяйственного актива, то – развёрнутые очерки с панорамными снимками, как он, третий, второй, а затем первый секретарь райкома комсомола, участвует «с комсомольцами и комсомолками» в субботнике на Олхе, где закладывается «великая стройка Сибири» – алюминиевый комбинат, или как он в составе выездной шефской бригады «с огоньком руководит» заливкой в опалубку «первого, комсомольского» куба бетона на строительстве одного из цехов нефтехимического комбината в Ангарске. И ещё что-то такое попадалось – «жизнеутверждающее», «грандиозное», «героическое». «Ишь, всюду поспевает», – порой по-деревенски и задиристо думала Екатерина, всматриваясь в свинцово-сажную тусклоту его газетных фотографий. Прочитывала выдержки из его выступлений: «Товарищи, нам, верным ленинцам-сталинцам, не гоже отступать перед трудностями. Мы на верном пути в светлое коммунистическое будущее», – говорил он. Или так говорил: «Среди нас нет места тунеядцам и проходимцам! Комсомол обязан требовательно воспитывать отсталую часть молодёжи». И Екатерине казалось, что где-то вблизи звучит голос Афанасия, – до того громки и ёмки были его «судные», «правильные» слова. «Смотрите-ка, какой речистый!» – язвила она. Но радовалась за своего Афанасия, за своего земляка и считала его человеком «выдающимся», «большим». «Для людей старается, – желанно думала она. – Кажется, не чинуша: сердцем – к людям. Молодец. Но-о-о – какой-то больно простой он стал. Рубаха-парень. Рубаха – рубака!» Тянуло засмеяться, но душа отчего-то не позволяла. Становилось очень грустно.
Однажды не на шутку испугалась за него, когда встретила статью под фривольным названием «Эх, дубинушка, ухнем!», с леденяще дохнувшим подзаголовком «О персональном деле товарища Ветрова А.И.». Оказалось – подрался он. Подрался, определила Екатерина, «как мальчишка», к тому же прилюдно, в перерыве какого-то совещания. Автор статьи, слегка ёрничая, сообщал: