Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Верн снова расхохотался.
– Не возражаете, если я присяду? Вы ведь не претендуете на всю кушетку целиком или как?
Она потрясла головой. Он думал: что вы за птица, юная девушка? Похоже, довольно крепкий орешек. И еще он подумал: но это не все. Нет, далеко не все.
Он сел и поставил стакан себе на колено. Широко раздвинул ноги. Пальцы Барбары теребили нитку, торчавшую из обивки кушетки. Он следил за ней. Оба молчали. Верн знал, как непросто понять, что творится в голове у женщины, что она может выдать в следующую минуту. Он приучил себя навязываться им едва ли не силой и стремительно идти напролом. И либо бесповоротно проигрывал с самого начала, либо получал свое. Он давно уже не пытался постичь сложную работу женского мозга.
– Вы здесь всех людей знаете? – спросила Барбара.
– Некоторых. Я ведь не в Касле живу. Я из Нью-Йорка. Сюда приехал ненадолго отдохнуть от дел. Пора возвращаться.
– Вы из Нью-Йорка? А что вы там делаете?
– Работаю на радио. Даже веду программу о джазе. «С миру по нитке» называется. Неужели не слышали?
– Я из Бостона. «С миру по нитке»? И что у вас за джаз?
– Музыка для музыкантов. Прогрессив. Не какой-нибудь дудл-ди-допдоп, а настоящие джазовые эксперименты. Рейберн, Ширинг. Брубек.
– А Новый Орлеан, Чикаго?
– Есть немного, иногда и на них поступают заявки. Джаз – вещь становящаяся, не забывайте. Нельзя вечно писать и играть музыку, которая умерла. И новоорлеанский, и чикагский джаз были продуктами определенной среды. Чикагский джаз родился в дешевых клубах и барах времен депрессии, это прошло. Джаз – отражение времени, как и любая музыка. Сегодня так же невозможно искренне играть чикагский джаз, как Дариус Мийо не может писать как Моцарт.
На лице Барбары отразилась внутренняя борьба.
– Но разве такие люди, как Ори или Банк Джонсон…
– Были хороши. В свое время. И Бах был прекрасный композитор. Но это не значит, что все должны и дальше писать как Бах. Я хочу сказать, что…
И тут же осекся, ухмыляясь.
– Может, нам лучше не говорить о джазе. По-моему, мы не сойдемся во мнениях.
– Вовсе нет, – сказала Барбара. – Продолжайте. У вас своя программа? В какое время она идет?
– В девять вечера по четвергам. Обычно я ставлю пластинки и радиозаписи. Иногда приглашаю живых музыкантов. В последний раз их было пятеро. Квинтет Эрла Питерсона. Знаете?
– Нет.
– Прогрессив, но мягкий. Многим напоминает Дебюсси.
– Я плохо знаю классику.
– Терпеть не могу это слово, – сказал Верн. – От него пахнет музейной пылью. Да и вообще, какой Дебюсси классик? А как насчет Генри Ковелла? Или Чарльза Айвза?
Он видел, что она понятия не имеет, о чем он говорит. И потихоньку подбирал ей место в своей классификации. Ему стало легче. Для него не существовало женщин как индивидуальностей, каждую из которых следовало разгадать. Женщины были типами, разновидностями. Стоило ему понять, к какому типу относится та или иная из них, и общение с ней сильно упрощалось.
– Послушайте, что играют сейчас, – сказал он вдруг. Пары перестали танцевать и расселись вокруг проигрывателя слушать.
Барбара прислушалась. Пару минут спустя она повернулась к Верну.
– Все, что я слышу, – это много грохота.
Двое-трое слушателей, встревоженные звуками ее голоса, обернулись и уставились на нее. Она ответила им взглядом в упор.
– Осторожно, – шепнул Верн. – Они на это молятся. Это здешний божок.
– Что это?
– Концерт Бартока для двух фортепиано и ударных. Требует привычки. Как сыр с плесенью.
– Мне нравится кое-что из симфоний Бетховена.
Когда пьеса закончилась, появились Пенни и Феликс. Поздоровались с Верном.
– Вы знакомы с Барбарой? – спросила Пенни.
– Познакомились только что. Под звуки барабанов и цимбал.
– Мне не нравится эта вещь Бартока, – сказал Феликс. – Не вижу в ней смысла. Кто бы что ни говорил.
– А откуда вы друг друга знаете? – возмутилась Барбара. – Здесь все со всеми знакомы, кроме меня.
– Ты сама виновата, – ответила Пенни. – Вечно ты отбиваешься от компании, а потом жалуешься. Мы познакомились с Верном, как только пришли. Ты, кажется, задержалась, чтобы написать домой.
– Принести кому-нибудь выпить? – спросил Феликс.
– Мне не надо, – ответила Пенни. – Если я выпью еще хоть что-нибудь, то упаду. Надо сказать Тому, чтобы смешивал послабее. Впереди еще два часа.
В толпе зашевелились. Какой-то человек ходил от группы к группе, собирая деньги.
– Это еще для чего? – спросил его Феликс.
– Бухло на исходе, приятель, – ответил тот. – Не жмись, будь хорошим мальчиком.
Феликс звякнул мелочью. Верн дал бумажку. Мужчина отошел.
– Знай я, что с нас еще и денег возьмут, не пошел бы, – огорчился Феликс. – Нам и так на обратную дорогу не хватит.
– Вы что, уезжаете? – спросил Верн.
– Пора назад, в Бостон. Это наш последний день, почти. Мы до того растряслись, что придется ехать автостопом.
– А значит, нам придется разделиться и добираться по отдельности, – добавила Пенни. – Мне это не нравится. Я хочу дать телеграмму домой и попросить денег на автобусный билет.
– Одного из вас я бы довез, – задумчиво предложил Верн. – Я и сам возвращаюсь в среду. Но у меня купе, а туда больше трех не влезет. Я сам, парень, которому я уже обещал, и кто-нибудь еще.
Пенни подтолкнула локтем Барбару.
– Для тебя это было бы чертовски здорово, детка. А на оставшиеся деньги мы с Феликсом уедем на автобусе. Что скажешь?
– Давай не будем торопиться, – громко сказала Барбара. – Поживем – увидим.
– Ну ладно. Я просто сказала. Не злись.
– Мое предложение остается в силе, – сказал Верн.
Для Верна две недели в Касле стали по крайней мере временным выходом из тяжелой ситуации, если не чем-то большим. Конечно, в Нью-Йорке все начнется с начала, но пока можно было забыть обо всем.
«Вулли Уайлдкетс» зажигали в «Уокер-клубе» с начала января. В то время, делая свою программу и пытаясь параллельно писать книгу об истории джаза, он не проявил к ним особого интереса.
– Они очень хороши, – сказал ему Дон Филд. Дон заходил на радиостанцию, чтобы одолжить для программы пластинки из своей личной коллекции или нарезать треки на их студийном оборудовании. Дон Филд хирел. Он всегда носил чистые, со вкусом подобранные костюмы, тщательно отутюженные и стильные, но под ними все его существо клонилось к упадку. Он всегда казался вялым и заспанным, словно только что с постели. Для этого человека любая деятельность была мучением.