Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это было как во сне. Лопахин ошалело поморгал, протер глаза. «Явная чертовщина!» – подумал он, но тут ноздри его уловили запах мясной похлебки, и Лопахин, пожав плечами, сошел с крыльца. Остановившись у костра, он галантно раскланялся:
– Доброе утро, Наталья Степановна!
Хозяйка выпрямилась, метнула быстрый взгляд и снова наклонилась над котлом. Розовая краска заливала ее щеки, и даже на полной белой шее проступили красные пятна.
– Здравствуйте, – тихо сказала она. – Уж вы меня извиняйте, Петр Федотович… Синяк-то у вас нехорош… Небось товарищи слыхали ночью?
– Это пустое, – великодушно сказал Лопахин. – Синяки украшают лицо мужчины. Надо бы вам, конечно, немного поаккуратнее кулаками орудовать, но теперь уже ничего не поделаешь. А за меня не беспокойтесь, заживет как на миленьком. Собака пойдет – кость найдет, вот и я к вам ночушкой сходил – синяк с шишкой нашел. Наше дело, Наталья Степановна, жениховское.
Хозяйка снова выпрямилась, посмотрела на Лопахина ясным взглядом, сурово сдвинула густые, рыжеватые брови.
– В том-то и беда, что в женихах ходите. Вы думаете, если муж в армии, так жена у него подлюка? Вот и пришлось, Петр Федотович, кулаками доказывать, какие мы есть, благо силушкой меня бог не обидел…
Лопахин опасливо скосил зрячий глаз на сжатые кулаки хозяйки, спросил:
– Извиняюсь, конечно, за нескромность, но все-таки скажите: каков ваш муженек? Ну, какого он роста из себя?
Хозяйка смерила Лопахина взглядом, улыбнулась:
– А такого же, как вы, Петр Федотович, немного только потушистее.
– Наверное, обижали вы его? В зятьях он у вас жил?
– Что вы! Что вы, Петр Федотович! Мы с ним жили душа в душу.
Пухлые, румяные губы женщины дрогнули. Она отвернулась и кончиком платка смахнула со щеки слезинку, но тотчас же лукаво улыбнулась и, глядя на Лопахина увлажненными глазами, сказала:
– Лучше моего на белом свете нету! Он у меня – хороший человек, работящий, смирный, а как только вина нахлебается – лихой становится. Но я к участковому милиционеру жаловаться не хаживала: начнет буянить – и я скоро с ним управлялась; больно не бивала, а так, любя… Сейчас он в Куйбышеве, в госпитале после ранения лежит. Может, после на поправку домой пустят?
– Обязательно пустят, – уверил Лопахин. – А по какому случаю, Наталья Степановна, у вас затевается завтрак на всю нашу бражку? Что-то я не пойму…
– Тут и понимать нечего. Если бы вы вчера толком объяснили нашему председателю, что это ваша часть позавчера билась с немцами на хуторе Подъемском, – вас еще вчера накормили бы. А то ведь мы, бабы, думаем, что вы опрометью бежите, не хотите нас отстаивать от врага, ну сообща и порешили про себя так: какие от Дона бегут в тыл – ни куска хлеба, ни кружки молока не давать им, пущай с голоду подыхают, проклятые бегунцы! А какие к Дону идут, на защиту нашу, – кормить всем, что ни спросят. Так и сделали. А про вас мы не знали, что это вы на Подъемском бились. Позавчера колхозницы нашего колхоза подвозили снаряды к Дону, вернулись оттуда и рассказывали: «Наших родненьких, – говорят, – много побито было на той стороне Дона, но и немцев на бугре наклали, лежат, как дрова в поленнице». Знатье, что это вы там бой принимали, по-другому бы и встретили вас. Старший ваш, рыженький, седенький такой старичок, ночью к председателю ходил, рассказал ему, как вы жестоко сражались. Ну, гляжу – на рассвете председатель чуть не рысью к моему двору поспешает. «Промашка, – говорит, – вышла, Наталья. Это – не бегунцы, – говорит, – а герои. Режь сейчас же курей, вари им лапшу, чтобы эти ребята были накормлены досыта». Рассказал мне, как вы оборонялись на Подъемском, сколько потерей понесли, и я сейчас же лапшу замесила, восемь штук курей зарубила и – в котел их. Да разве нам для наших дорогих защитников каких-то несчастных курей жалко? Да мы все отдадим, лишь бы вы немца сюда не допустили! И то сказать, до каких же пор будете отступать? Пора бы уж и упереться… Вы не обижайтесь за черствое слово, но срамотно на вас глядеть…
– Выходит так, что не тот ключик к вашему замку мы подбирали? – спросил Лопахин.
– Выходит, что так, – улыбнулась хозяйка. Лопахин крякнул от досады, махнул рукой и пошел к колодцу. «Что-то не везет мне на любовь последнее время», – с грустью вынужден был признать он, шагая по тропинке.
* * *
Командир дивизии полковник Марченко, раненный под Серафимовичем в предплечье и голову, в это утро, после перевязки, выпил стакан крепкого чаю, прилег отдохнуть. От потери крови и бессонных ночей все эти дни после ранения он чувствовал непроходящую слабость и болезненную, бесившую его сонливость. Однако едва лишь овладело им короткое забытье – в дверь кто-то негромко, но настойчиво постучался. Не ожидая разрешения, в полутемную комнату вошел начштаба майор Головков.
– Ты не спишь, Василий Семенович? – спросил он.
– Нет, а что ты хотел?
Преждевременно полнеющий, бочковатый и низкорослый Головков быстрыми шагами подошел к окну, снял пенсне и, протирая его носовым платком, стоя спиной к Марченко, сказал дрогнувшим голосом:
– Прибыл Тридцать восьмой…
– А-а-а… – Марченко резко приподнялся на койке и со скрежетом стиснул зубы: острая боль в височной кости чуть не опрокинула его навзничь.
Он снова прилег, собрал все силы, спросил чужим и далеким голосом:
– Как же?..
И откуда-то издалека дошел до его слуха знакомый голос Головкова:
– Двадцать семь бойцов. Из них пятеро легко раненных. Привел старшина Поприщенко. Большинство – из второго батальона. Материальная часть – ты знаешь… Знамя полка сохранено. Люди ждут в строю. – И совсем близко, над ухом: – Вася, ты не вставай. Приму я. Не вставай же, чудак, тебе худо! Ты белый, как стенка. Ну, разве можно так?!
Несколько минут Марченко сидел на койке, тихо покачиваясь, положив смуглую руку на забинтованную голову. На правом виске его густо высыпали мелкие росинки пота. Последним усилием воли он поднял свое большое костистое тело, твердо сказал:
– Я выйду к ним. Ты знаешь, Федор, под этим знаменем я прослужил до войны восемь лет… Я сам к ним выйду.
– Не упадешь, как вчера?
– Нет, – сухо ответил Марченко.
– Может быть, поддержать тебя под локоть?
– Нет. Пойди, скажи – рапорта не надо. Знамя расчехлить.
С крыльца Марченко сходил, медленно и осторожно ставя ноги на шаткие ступеньки, придерживаясь рукою за перила, и когда грузно ступил на землю – в строю глухо и согласно щелкнули двадцать семь пар стоптанных солдатских каблуков.
Как слепой, сначала на носок, а затем уже на всю подошву ставя ногу, полковник тихо подходил к строю. Старшина Поприщенко молча шевелил губами. В немой тишине слышно было сдержанно-взволнованное дыхание бойцов и шорох песка под ногами полковника.
Остановившись, он оглядел лица бойцов одним незабинтованным и сверкавшим, как кусок антрацита, черным глазом, неожиданно звучным голосом сказал: