Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С легкой руки доктора, отличавшегося литературными способностями и наклонностями, и по его настояниям также заглазно от больного наполнял свои досуги составлением своей автобиографии совсем не литературный ремесленник — служитель Шмидт. На глазах у больного и на послугах при нем чаще всех бывал пустой и ненадежный, вертлявый, и нравственно юркий служитель Шульце. Судя по отрывку из составленного д-ром Дитрихом характеристики, этот франтик постоянно двоился между двумя противоположными мечтаниями — о взаимности в любви, и о самоубийстве. Душевнобольной поэт, таким образом, очень часто оставлен на попечении служителя, страдавшего предрасположением к умопомешательству. И только тогда, когда страдалец, совсем обуянный игрой безумного воображения, в яростном бешенстве бушевал против чудившихся ему мучителей, соединенными силами выступали против него Шмидт и Шульце с горячешной рубашкой в руках. За все время наблюдения д-ра Дитриха только однажды в «Дневнике болезни» упоминается сиделка, прислуживавшая Батюшкову в его предсмертной — по предположению доктора — болезни.
Сколько же прошло относительно покойных и все-таки безрадостных дней и ночей и сколько протянулось долгих зимних вечеров, проведенных больным с глазу на глаз с душившими его призраками? Где и в ком было такое любящее сердце, к которому он мог бы доверчиво прильнуть с ласковой просьбой или сердечной жалобой? Нередко истощался он в поисках за этим сердцем и даже ловил своего повара, чтобы ему рассказать свои жалобы или заманить его в заговор против издевавшихся над ним и мучивших его призраков. Во всем «Дневнике» не видно ни тени докторской заботливости, как бы создать непрерывающиеся притоки сердечных влияний на Батюшкова и при помощи этих творческих влияний как-нибудь вывести его из безрассудного положения, а его болящую душу освободить из-под гнетущей тяжести одолевавших его призраков.
Во всем убогом жилище никогда ни от кого не слышалось обращенных к «певцу любви» призывов искренней любви, — ниоткуда не виделось и просветов надежды на сердечные ласки и улыбающуюся обстановку. Сегодня и завтра, как вчера, одно и то же томление, один и тот же ропот, одни те же причины ярости и бешенства. Немногие и редкие минуты мечтательного самозабвения, — и те на глазах у него омрачались холодным подсматриванием исподтишка. В неволе поневоле телесно хирел и духовно погибал тяжко больной, а потому и крайне впечатлительный поэт.
Но и в этом непроницаемом для золотых лучей поэзии заточении Батюшков не перестал быть поэтом: болезненно-тревожный дух его не совсем утратил творческую свою силу; он все творил и зачастую одни уродливые, дикие и свирепые призраки; все, что творилось в воображении, мгновенно олицетворялось им: бедняк впадал в галлюцинацию и бешено тратился на словесное препирательство с незримыми призраками, «со скрежетом зубовным» до полусмерти истомлялся в яростной борьбе с ними. Обманчивые расчеты на мертвившее его уединение были составлены теоретически до очевидности правильно, но на практике они доходили до Геркулесовых столбов нелепости.
Живые и действительно насущные потребности больной души Батюшкова не переставали пробиваться сквозь ложь и дичь создаваемых им призраков, да и сквозь фальшь и туман истомлявшей его системы лечения. Вдали от всего, что было тогда на глазах наблюдателей-очевидцев, нелегко понять теперь, как мог д-р Дитрих упустить из виду значение хотя бы тех проявлений душевных нужд больного, которыми сопровождался переезд его из Зонненштейна в Москву. Доктор не мог забыть этих проявлений, потому что записал их «Дневнике» своем. Как часто и как упорно при каждом удобном случае искал, бывало, Батюшков глазами живых и красивых картин природы, как покойно упивался ими в немом созерцании. Зачем же доктор в Москве заставил того же самого больного утолять ту же самую жажду одним и тем же печальным видом мертвого пустыря?..
Припоминается одна выдающаяся черта поэтической души Батюшкова. Никогда не покидала его любовь к цветам. Доктор видел и записал множество самых трогательных выражений этой любви. Он не знал только одного позднейшего и особенно разительного случая, который уместно здесь рассказать. В начале 50-х годов в Вологде приютившая Батюшкова семья Гревенцев ласково пользовалась каждым удобным случаем, чтобы уговорить его позволить снять с себя портрет. Об этой, как и обо всякой другой новости, Батюшков не хотел и слышать. Но Гревенцы знали, что и к мысли о новом платье вместо старого приходилось исподволь подготавливать и приучать больного. Мало-помалу примирили они его с мыслью о портрете. Батюшков сел; портретист всматривался в него, чтобы уловить основные черты его лица и начать портрет. Мгновенно на лице Батюшкова вспыхнула тревога: словно забыл он о чем-то. Вдруг сорвался со стула, почти выбежал из комнаты, скорехонько сбегал в сад, сорвал там цветочек, сунул его в петличку сюртука, и, вернувшись, покойно сел пред портретистом. Никому, конечно, не вспала на ум святотатственная мысль сделать портрет поэта без этого цветочка. Никому и во сне не снилось тогда, что этот портрет будет последним с живого Батюшкова[124]. Д-р Дитрих, как выше замечено, не видал и не знал описанного случая, хотя именно этот случай сильнее всех других увековечивает любовь Батюшкова к живым цветам. Но доктор видел и знал множество разных других выражений этой любви. Да будет же позволено назвать святотатственным то непонимание, с которым относился этот доктор к такой характерной особенности Батюшкова. Что же, кроме фальшивой системы лечения, могло быть причиною преступного невнимания к этой особенности? Что было проще: мучить ли Батюшкова томительно-праздным уединением, или постоянно окружать его живыми цветами, чтобы незримым, но, тем не менее, живым их воздействием исподволь смирять и успокаивать болезненно-тревожную его душу? Из этой души в поэтически-творческом ее периоде вылилось признание:
…досель цветами
Путь ко счастью устилал,