Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Женщина рассматривает Голое рассматривает Женщину целует Голое ласкает Женщину…
— Достаточно! — Торжествующий Маслов захлопнул брошюрку. — По Бройлерману и Хрому тестируемый склонен к садизму, вампиризму, флагелляции, салиромании, мазохизму, танатофилии, эксгибиционизму и клизмофобии. Он — насильник и убийца своей же жены, пострадавшей гражданки Шкуряк!
Маслов, увлеченный интеллектуальным пиршеством, не придал значения тому, что я вытащил у него из кобуры пистолет.
Я дважды выстрелил в ефрейторскую грудь. Он умер, как и жил — в бессознательном состоянии.
— Маслов, милый друг, Маслов, — заполошно взвыл однозвездный Сережа, — встань, пробудись!
И куда девалась природная ментовская стыдливость. Все уступило место безудержной скорби.
— А ты не горюй, девка, — сказал я Сереже, — мертвый мужик неделями сохраняет способность к семяизвержению!
— Будь проклят, разлучник! — Сережа метнул в меня тяжелой клипсой.
Мы жадно напились из Танюшкиного живота, а потом я выстрелил Сереже в висок.
Из лейтенантского ануса я немного позаимствовал и этим испачкал член Маслову. Впрочем, у Маслова член и так был в экскрементах, но поди разбери — чьих. Я обмазал и Сережиными. Экспертиза разберется. Налицо неуставные отношения, убийство на почве ревности с последующим суицидом.
Все сходится. Танюша в любовницах у Маслова состояла. О дочке своей и не вспоминала, когда на свидание шла. Лейтенант их застукал, вначале ее убил, потом Маслова-изменщика, а следом и сам застрелился.
Дочурка! Сиротка моя маленькая! Заждалась, наверное.
Там, где уродливые городские тополя, я пробирался домой, как фетиш распрекрасный. В моих глазах отражались ангелы.
Безобразно, как от пчел, отмахивался, и в штанах на уровне коленей сердечно пульсировало, но вот сосредоточился на главном — живот в перламутровых пуговичках спермы…
Ах ты, проститутка! Проститутка!
Взмыленные страстные слова понеслись к далекому кумиру Агафееву: «Как бы вы поступили на моем месте, Агафеев?» — подождал и не дождался ответа. Агафеев пребывал за тысячу миль на Востоке.
Но до чего же не умела танцевать Кулакова! Она в такт музыке приподнимала-опускала юбку, что обеспечивало ей парочку неказистых поклонников. Первый, коротышка с кирпичным лицом, приседал, как под обстрелом. Второй, долговязый, весь в черном, запрокидывал голову, натягивая кожу на огромном кадыке. С такого кадыка можно бросаться в пропасть — я так подумал, а после схватил Кулакову за вязаный рукав и поволок.
— Куда? — Раскрасневшаяся, она упиралась.
— В гардероб. Мы идем домой.
— Не пойду, — сказала кислая, как айва, Кулакова.
— Пусть не идет! — вмешались поклонники, а Кулакова гоняла по всей длине рта декадентский мундштук.
Я заискивающе поторопил Кулакову за бедро. Рыхлая мозоль оставила на чулке зацепку.
— Спасибо. Это последние, — язвительно поблагодарила Кулакова.
Поклонники, подыхая от смеха, недвусмысленно показали горячие и гладкие, как утюги, ладошки.
Пробился Агафеев: «А вот насчет ладошек уже подлость! Не церемонься!»
— Оставьте нас наедине, будьте так любезны, — сказал я официальным тоном.
На ступенях Кулакова шаркала и поскальзывалась. Охранник у выхода зачарованно клацал туда-сюда засовом и так изнуренно щурился, что зарделась моя красавица.
— Он чудо! Совсем еще ребенок, — почти серебристо засмеялась на улице Кулакова. — Ты не сердишься, что я поцеловала его на прощанье?
Из тумана выступил окрашенный в арестантскую полоску Святомощенский собор.
— Сколько раз просил?! Где обещанные вязальные спицы? Это была не моя идея, ты сама предложила: если кто глаз положил, то вместо танцев — с замужним достоинством в ридикюль и с клубка на палец наматывать!
Я губил ногами невидимых тараканов.
— Ходишь тяжело, как памятник, — подметила Кулакова.
Я втайне улыбнулся, я всегда делал так, чтоб она подмечала…
Кулакова, как дура, пялилась на свои некрашеные, в облачках, ногти.
— Да, да, знаю, что мучаю, что взбалмошная, ужасная женщина…
«Ох, она себя и любит». Я завистливо прикусил губу.
— Но я хочу летать! — Она взмахнула подолом. — А ты подрезаешь мне крылья!
«Бабские штучки», — шепнул Агафеев.
— Твое место в казарме! — Я пребольно ущипнул Кулакову за венку на запястье.
Точно опрокинули полные ведра, разлились длинные тени, подступили к ногам.
Я поцеловал Кулакову в мочку, а сантиметром выше сказал:
— Доигралась, дрянь, дала повод думать, что я для тебя — пустое место! Как прикажешь выкручиваться? — И заспешили от греха подальше.
Тени не отставали.
Кулакова разочарованно задыхалась.
— Мой мальчик струсил, мой мужчина, мой защитник, — смаковала она всю бабью горечь, а я только кривился:
— Прекрасно знаешь, что я могу с ними в два счета, но не хочу…
«Горжусь! — безутешный, рыдал Агафеев. — Горжусь тобой и скорблю!»
У Кулаковой от стыда горели щеки.
— Хорошо, что не жена… А если б жена?!
— Ты мне больше чем жена, ты — моя правая рука… Давай здесь свернем. Кажется, проходной двор, — предположил я и ошибся. Нас окружал тупик из глухих, без окон, стен.
Субъективный взгляд долой! Ни к чему он. Критиковать все хороши! Приближались коренастый и долговязый. Кулакова притихла, сморщилась, сделавшись из дебелой гуляй-девицы, эдакой ресторанной отрады, заплаканным носовым платочком. Коренастый окунул палец в слякоть и провел мокрый перпендикуляр на беленьком моем отложном воротничке.
— Раз! — всхлипнул его товарищ. Негодяй облизал палец, коснулся моих губ и задребезжал умиленно, по-стариковски: — Яблонька… Маленькая…
— Два! Теперь я! — Долговязый бросил дрочить, запахнулся и подступал с вытянутыми руками.
«Что же вы молчите, Агафеев? Подвели под монастырь и молчите?!»
Раздались трескучие выстрелы. Парни повалились, как сорвавшиеся с бельевой веревки рубахи.
— Все нормально, Кулакова, с меня причитается, но тебя посадят! — Я, обессиленный и влажный, съехал по стене на корточки, выронив пистолет.
Метались в небе электрические сполохи, шумело в далекой листве, из ниоткуда, отовсюду ответила тысячеликая Кулакова:
— Кто стрелял, того и посадят!
Всюду за мной хвостиком, ни на минуту не оставляет, по казарме скучает, но — ни на шаг. Я балетно переступил через бездыханные тела и поплелся домой, предвкушая ночь в объятиях Кулаковой.