Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты его хотя бы на пляж вытащи, – всхлипывает Кристина.
– Что вы все меня к морю гоните? – говорю я, закрываю глаза и перестаю их слушать…
Эти губы, ноги с тонкими коленями, это умение поправлять волосы, элегантно и непринужденно, этот легкий, звенящий смех, внезапная задумчивость посреди разговора, посреди прогулки или ужина, этот извиняющийся, почти детский взгляд, указательный и большой пальцы прижаты к зубам, вьющийся локон, падающий на лицо, истома в осанке, это отсутствие, хоть и рядом… Я не помню ничего. Ничего больше не помню…
– А и то, – шепчет Кристина, – давай к морю?
– После проститутки возвращаешься в семью, как с помойки, – говорит Барбузов с набитым ртом – он всегда так ест: все, что в тарелке, – сразу в рот, за обе щеки.
– У тебя есть семья? – удивляется Линьков. – Вот не подумал бы.
– Это еще почему?
– Потому что жрешь, как будто в детстве не доел.
– Так оно и есть, – надувается Барбузов и поясняет свою позицию: – Просто не люблю изменять жене. А в наше время это стало как-то так ну совсем просто.
– И так соблазнительно, – смеется Линьков. – Особенно для настоящего художника, если он не маляр. Для художника измена – потребность, вещь философская, обставленная шиком творческого озарения, не так ли, Барбузов?
– Быть может, быть может…
– Если изменил мужик – это плевок из дома, а если баба – плевок в дом, – изрекает, появляясь в дверях, Кизюк. – А там, – он показывает в глубь бара, – никого нет, кроме Скваронского. Тоска.
Кизюк совершенно пьян. В руке у него кружка с пивом, которым он поливает пол, не замечая этого. Назар хлопотливо подсаживает его за стол.
А вот и Кирилл, откуда ни возьмись, в белых джинсах, в распахнутой на бабьей груди пестрой рубахе, обтягивающей дебелую полноту в пояснице, в дурацкой панаме, мой братец. Я молча вынимаю кошелек и отсчитываю ему обещанные купюры, которые он принимает так же молча, как из бывшей когда-то в прошлой жизни кассы взаимопомощи.
Из бара выходит Марленыч, говорит: «Что будем пи-и…», ступает в лужу пива, созданную Кизюком, делает хрусткий, поясничный пируэт и, размахнувшись подносом, садится в нее, обрушив металлический поднос на бильярдную голову Барбузова, который от удара выплевывает полупережеванное блюдо в смеющегося Линькова. Тот вместе со стулом инстинктивно валится назад, в объятия Кирилла, цепляет его за шею, мгновение висит так, в позе кота, вцепившегося в занавеску, пока Кирилл не стряхивает его, но и сам, не удержавшись, валится на него сверху. Назар с воем кидается поднимать Марленыча, который плачет нервными слезами.
– Опять обоссался! – доносится из бара хриплый хохот.
Кристина затягивается длинной коричневой сигаретой и, выпустив дым, спрашивает меня:
– Не надоело?
– Что?
– Вот все это. Вот это вот все.
– Ах, это. – Я надеваю самую приветливую улыбку. – Нет. Или да. Какая разница? Это или то?
– Ты издеваешься надо мной?
– Глеб, смотри-ка, – говорит Кирилл, – у тебя футболка наизнанку. Быть тебе биту.
– Биту быть, говоришь?
– И перья в волосах. От подушки, что ли? Ты чего?
– Ничего.
По нашему переулку до самых крыш в две пропитые глотки льется «Из-за острова на стрежень». К скрипке и аккордеону добавился не очень четкий, но вдохновенный ритм, выбиваемый на ведре добровольным меломаном. С деревьев, истерически каркая, срывается стая ворон и долго вьется над нами темной тучей, задевая крыльями стены домов.
Я с трудом сглатываю тяжелый ком, образовавшийся в горле, и внезапно ощущаю приступ смеха. Пытаюсь сдержать его, но это невозможно, и, прорвавшись, словно лавина, смех охватывает меня всего, сжимает и рвет – до дрожи, до мурашек, колющих затылок; из сдержанного прысканья смех переходит в хохот, потом в рев, я сгибаюсь пополам, колочу себя по колену, не обращая внимания на плачущую Кристину, корчусь в судорогах; из-под темных линз плывут слезы; а когда постепенно я начинаю обессиленно затихать, то обнаруживаю, что все вокруг, включая Марленыча, так же, выгибаясь, заходятся в непонятном, заражающем хохоте, и только Кристина сидит лицом в локоть, и плечи ее подрагивают, словно в унисон взрывам смеха, от неудержимых рыданий.
Не успело взойти солнце, как Глеб принялся тормошить Лизу, чтобы та поскорее начала собираться. Однако поскорее не получалось. Девушка явно не привыкла вставать в такую рань. Она непонимающе смотрела в лицо Глеба, затем томно целовала его и немедленно проваливалась в сон, даже если под головой не было подушки. В конце концов, посмотрев на часы, Глеб залепил ей пощечину, и девушка практически проснулась.
– Эй, – возмутилась она, – ты что делаешь? Это уже слишком. Никто не смеет бить меня по лицу.
– Ты сколько собираешься спать? Твой отец, наверное, уже всю округу на уши поднял.
Лиза приподнялась на локте и сонно уставилась на Глеба, который спешно застегивал сорочку перед зеркалом. Потом она усмехнулась, потерла щеку и повторила, странно млея от новизны ощущения:
– Никто никогда не бил меня по лицу.
– Вот как? – Глеб подошел к ней, завязывая галстук. – Только по попе?
– И по попе никто. – Лиза подняла на него свои светлые глаза. – Глеб, я тебя люблю, – тихо и убежденно выдохнула она.
– Так скоро? – Интонация его прозвенела самодовольным озлоблением. – А куда девать жениха?
– Жениха больше нет.
– Гм… Кстати, у меня для тебя имеется маленький сюрприз. – Глеб положил перед ней плетеную корзиночку для ягод. – Сделана на совесть, хорошими руками.
– Какая прелесть, – сказала девушка и улыбнулась. – Откуда она?
– Сам сплел. Ночью. От скуки. Вставай поскорее, пора ехать.
Она забавно наморщила веснушчатый нос и упала в подушки.
– Голова кружится.
– Не надо было смешивать кое-что кое с чем, понятно?
Она опять улыбнулась, потом, взвизгнув, вынырнула из-под одеяла и, голая, повисла у него на шее.
– Я люблю тебя, – бормотала она, осыпая его лицо поцелуями. – Как это хорошо говорить – я-люблю-тебя. Я тебя люблю, Глеб. Никому не могла сказать, никому, никогда. Что случилось? Почему я люблю тебя?
– Этого я тоже не понимаю, – уворачиваясь от поцелуев, смеялся Глеб, сжимая тонкую, юную талию девушки.
– И я, я тоже не понимаю, – радостно щебетала она. – И как хорошо, что не понимаю. Но я наверняка знаю, что я тебя люблю.
В распахнутое окно щедро вливался утренний свет цвета яичного желтка, зажигая полы слепящими узорами. Наперебой, на все лады звенели ранние птицы, которые копошились в спокойной ярко-зеленой листве, опускавшейся к подоконнику. За забором возились куры, на них глухо взлаивал еще не проснувшийся цепной пес. День обещал быть легким и беззаботным.