Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Эта почти детективная история, – говорит Татьяна Ивановна, – началась в Нью-Йорке, когда брат моей подруги, родственницы знаменитой писательницы Гертруды Стайн, посоветовал прочитать недавно вышедшую книгу Лоренса. «О чем она?» – спросила я. «В книге много эротики», – интригующе ответил он. И я сразу потеряла интерес к предложенному чтиву.
В 1930 году я приехала в Париж и познакомилась с находившимся там по заданию наркома Луначарского скульптором Дмитрием Цаплиным, ставшим вскоре моим мужем. О Цаплине писали как о «гениальном русском мужике с Волги». Так вот, после выхода книги на французском языке завихрилась сплетня о том, что Лоренс якобы написал обо мне и Цаплине. Заинтригованная, я залпом «проглотила» роман. Он поразил меня своей целомудренностью, честным отношением к любви. И еще я увидела в нем увесистую пощечину английскому лицемерию.
Роман я перевела быстро. Работала с вдохновением. Для этого мы с Цаплиным отправились на берег Средиземного моря и отыскали уютное местечко среди скал. Соленые волны плескались у ног, словно помогая мне проникать в глубины любовного сюжета. Ведь это был мой первый лингвистический опыт.
С той поры «Любовник леди Чаттерлей» Д. Лоренса издавался на русском языке десятки раз. И заслуга в этом первой переводчицы – Татьяны Ивановны Лещенко.
Татьяна Ивановна всегда начинала рассказ со слова «однажды». Так вот, однажды с подругой – ленинградской актрисой Людмилой Волынской – они отправились на вечер поэтов в Политехнический музей.
– Мы были еще девчонки. На последние гроши купили билеты на самый верх амфитеатра, но, взобравшись туда, поняли, что поэты будут слишком далеко от нас и, спустившись, нагло сели в первый ряд. И чудо – нас не прогнали. Выступали Брюсов, Ивнев, Сельвинский… Но главное – Маяковский! Могучий, красивый, с изумительно зычным и в то же время бархатным голосом. Знавшие его стихи наизусть, мы теперь видели его так близко.
Прошло два года. Я с первым моим мужем Беном живу в Нью-Йорке, куда он меня привез прямо из «института благородных девиц». Иду по улице и вдруг – Маяковский. Он стоял в дверях небоскреба, где помещался советский Амторг. Броситься бы к нему, заговорить. Показать ему Нью-Йорк, мой любимый Бруклинский мост. Но я не посмела. И застыла на месте от благоговения. В тот же вечер Лия Гоштейн, знакомая поэта по Москве, принесла мне билет на его выступление. После устроенной поэту овации за кулисами меня представили ему, и он сразу же позвал нас в гости. До сих пор помню адрес: 11-я улица на углу 5-й Авеню.
«А можно мне прийти с мужем?» – робко спросила я. – «Конечно», – ответил Маяковский.
Помню большую полупустую комнату. В глубине у стены – диван. Мебели почти нет. Мы сидим на небольших ящиках. А на ящике покрупнее, накрытом газетой, – снедь: очищенная селедка, черный хлеб и бутылка московской водки. Вместо рюмок стаканы, из которых мы потом пили чай с печеньем.
В центре комнаты в большом, непонятно откуда взявшемся кресле в роскошном золотом платье сидела очень красивая молодая американка, промолчавшая весь вечер. Рядом стоял ее муж-художник. Здесь же за ящиком сидел Давид Бурлюк[23]с серьгой в ухе. Он блистательно рассказывал о недавно пережитом им землетрясении в Иокогаме.
Рядом с Маяковским – приятная молодая женщина, как я поняла, близкий ему человек. Ее звали Эмма Джонсон. Позднее я узнала, что она переехала в Мексику и что у нее от Маяковского родилась дочь.
Еще запомнилось, как мы целой компанией провожали Владимира Владимировича на пароход. Он был веселым, но, как всегда, смутно сосредоточенным. Обрадовался моим розам и корзиночке с апельсинами.
Третья встреча с великим поэтом произошла в Москве в тридцатом году. Я приехала из-за границы повидать родителей. Иду по Москве к Большому театру и вдруг снова – навстречу Маяковский. Он мгновенно меня узнал. «Вы здесь? Приходите ко мне непременно. Буду ждать».
Но я не пошла. Из благоговения. Теперь, в старости, я знаю, что это ложное чувство и ему поддаваться не следует.
Его смерть ранила меня на всю жизнь.
– Дерзкой стайкой мальчишек и девчонок мы, раскрепощенные революцией, без спросу удрали из дома на концерт нашумевшего своими песенками артиста. Пришли с гнилыми яблоками в карманах, дабы запустить ими в презренного хлюпика, певшего про какие-то пальцы, пахнущие ладаном, про разных креольчиков и прочую плесень. Мы ведь твердили только боевые песни.
На сцену вышел молодой человек: без грима, в петлице черного фрака белел цветок, светлые волосы, кроткое выражение лица. Он казался застенчивым и вовсе не был наглецом, как почему-то мы ожидали. Он запел приятным, слегка приглушенным голосом, с такой искренностью, так задушевно и просто, что все сразу же притихли. Ни тени фальши не было в его исполнении, никакого кривляния. Он покорил нас. И мы стали распевать его песенки. В школе на переменах девчонки тащили меня к роялю и упрашивали спеть о печальном попугае, о верном псе Дугласе, о несбыточной весне…
О советской России Татьяна Ивановна всегда говорила печально.
– Боже мой, как я мучилась и плакала в 1930 году, как молила дать мне нормальный советский паспорт, чтобы могла приезжать к родителям, к бабушке, – начальники сидели с каменными лицами, как шизофреники, словно в каких-то страшных масках, словно нечеловеки… Москва голодная, заснеженная. Люди измученные, плохо одетые, пришибленные, всюду торчат портреты Сталина и его приближенных… Москва – странный город. Многие дома разваливаются, их не ремонтируют. Новые же удивительно безвкусные.
Много кафе, в них всегда полным-полно народа, играет убогий джаз, подобие провинциальнейшего джаза начала века в США. Но радиопрограммы великолепные. Прекрасный оркестр. Прекрасные пианисты: Софроницкий, Николаев, Серебряков. Много фольклорной музыки, которую я очень люблю: песни туркмен, казахов, грузин…
После долгого отсутствия москвичи показались мне примитивнее, суетливее ленинградцев, но выглядели более «упитанными» и лучше одетыми. Но манеры москвичей, их страшная грубость, несдержанность! Думаю, что в этом они перещеголяли все нации на свете. Лишь военные – вежливые, сытые, почти холеные по сравнению с остальным людом… В женщинах полное отсутствие мягкости, женственности, изящества. А главное – всеобщая неряшливость, стоптанная, уродливая, тяжелая, как копыта, обувь.
…Были в гостях у Бориса Пильняка. Его жена, молоденькая грузинка, прелестна. В кроватке лежал хорошенький младенец, а стоявший рядом Пильняк пыжился от гордости. Был еще Антонов-Овсеенко с женой Соней – милая веселая брюнетка… Ели, пили слишком много. Но разговоры интереснейшие. Собрались было уходить, и тут Пильняк предложил поехать в гости к Гамарнику – военному в больших чинах. Но было поздно, и я устала… Пильняк потолстел, поважнел, не такой «богема», как был. И вообще многие из тех, кого я знала раньше, поразили напыщенностью, важничанием, фальшивой торжественностью. В воздухе витало какое-то вранье…