Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первый закон захваченных территорий можно было сформулировать так: «Временная администрация покоренной территории, назначаемая из туземцев, копирует манеры и приемы захватчиков, продолжая осуществлять их цели. Исключения, когда туземная администрация пытается добиться послабления для коренного населения, единичны и плохо кончаются для всех сторон конфликта». Чтобы вывести этот закон, не обязательно было читать римскую историю или американскую фантастику. Достаточно было отыскать мемуары уцелевших обитателей гетто или свидетельства о концлагерях.
Отсюда с неопровержимостью явствовало, что любая страна, администрация которой, даже принадлежа к самому что ни на есть раскоренному населению, полагает главной целью истребление и унижение собственного народа, — в недавнем прошлом была захвачена; если же в этой стране воруют и мародерствуют, как в поверженном Багдаде или захваченном Берлине, — это означает, что вместе с былой властью рухнули и законы, и захватчик тщательно следит за тем, чтобы побежденное население не сумело сформулировать их заново. Захваченные должны были жить не по законам, которые написали сами для себя, — а по правилам, которым им спустили сверху, и составлены эти правила были так, чтобы число уцелевших противников сократилось со временем до размеров среднего штата вышколенной прислуги. В слишком большом количестве рабов победитель не нуждался. Сам он, разумеется, следовал каким-то законам и даже, рискнем сказать, принципам — но население на принципы не имело права: чтобы оно не успело их выработать — и взбунтоваться, — следовало каждые десять лет внушать ему новую веру, и в русской истории именно так и делалось: все ее причудливые зигзаги получили вдруг исчерпывающее объяснение. Людям годами внушали, что они боги, а потом так же старательно вдалбливали, что они твари, — с единственной целью: добиться, чтобы они окончательно утратили понятие о богах и тварях и никогда не объединились на простейших базовых принципах, дабы раз и навсегда опрокинуть гнет. Каждый новый захватчик для начала вымаривал даже те немногочисленные культурные установления, которые чудом уцелели при предыдущих: немецкий запрещал русские драматические театры, вернувшийся русский закрывал журналы и пускал под нож книги, а совсем уж новая генерация туземной администрации, гордо называвшая себя даже не надсмотрщиками и не капо, а менеджерами, имела целью прикрыть все популяризаторские издания, дабы в изобилии расплодить комиксы. Населению не полагалось теперь даже грамоты.
Нынешнее население не верило уже ни в одни закон, божеский или человеческий, — а потому и надеяться на то, что оно выгонит обнаглевших завоевателей, более не приходилось. Нечто подобное наблюдалось в Латинской Америке — да, в сущности, и на любой территории, население которой покоряли и истребляли с особенной жестокостью. На континенте, где вплоть до пятнадцатого века хозяйничали майя, — не удавалось ничто, кроме сериалов: пресловутое сходство России с Бразилией или Аргентиной, как понял Волохов, держалось именно на этом. Воровали все, кто умудрялся дорваться до власти; военные перевороты и смены национальных мифологий происходили раз в десятилетие, если не чаще; ни одна революция не меняла положения народа, ибо все начальники вели себя как захватчики, а все подчиненные — как рабы. Главный ужас заключался в том, что земля, которую захватили, сама диктовала захватчикам воспроизведение одного и того же убийственного стереотипа. Можно было уничтожить все коренное население, сжечь его памятники, забыть письменность, можно было огнем и мечом выморить или выгнать всех, до последнего человека, — но посмертная месть несчастных жителей заключалась в том, что захватчики уже не могли остановиться: они начинали колонизировать сами себя, безжалостно угнетая всех, кто умел работать, и возвышая исключительно тех, кто умел убивать. И у власти не было больше совести, а у захваченных ею жителей — надежды. Схема воспроизводилась на новом материале: в захваченной россами Хазарии хазаром становился любой, кого стоило называть человеком, а гордое право называться русским доставалось тому, кто первенствовал по части жестокости и бездарности. Все это было столь типично для закрытых подневольных сообществ, в которых хозяйничают чужие, — что Волохов проклинал собственную недальновидность: как он с первого взгляда не понял, что живет в колонии?
Что обмануло его? Литература, вечно бившаяся над тем же неразрешимым противоречием: мы живем здесь, но ничто не наше? Пейзажи, наводившие всю на ту же мысль о бесконечном и бессмысленном кротком терпении? Само население, от любой власти ожидавшее прежде всего массовых отъемов нажитого? Все говорило об одном, все указывало на то, о чем Волохову сказали в каганате; не может же быть, чтобы другие в упор этого не замечали!
4
Но даже это не было еще главным.
Самым грозным выводом из открывшегося ему закона было то, что у захваченной страны нет линейной истории. Население ее привыкло жить в уютной и попустительской исторической безответственности. Это было страшнее всего, и об этом Волохов думать не хотел. Цикл русского развития нарисовался ему мгновенно, с той убедительностью, с какой обнаруживаешь вдруг убийственную закономерность в хаосе линий собственной судьбы. Ни одно русское преобразование, будь оно революционным или реформаторским, не могло дойти до конца, потому что логическим концом было бы изгнание из России русских — а они держались за эту землю крепко, привыкнув жировать за счет порабощенного большинства.
Страна, у которой не было человеческого закона, обречена была жить по законам природы. Примерно раз в век, в начале столетнего цикла, случалась очередная революция, не ведущая ни к чему: оно и понятно, Россия так и оставалась колонией, власти которой выслуживаются перед незримым Куком. Вслед за революцией наступал заморозок, вслед за ним — легкое послабление для выпуска пара, называемое «оттепелью». После этого режим впадал в маразм, и никакого способа преобразовать его, кроме революции, не было: он давно не реагировал ни на что, кроме топора. Всякая новая топорная революция отбрасывала страну на полвека назад, отнимала немногие завоевания и губила тех, чьим именем затевалась; после чего новое закрепощение порождало новых правителей и протестантов, — протестанты взрослели и умнели, правители старели и тупели, власть падала, протестанты в хаосе вымирали с голоду, и новый тиран на руинах прежнего противостояния запускал часы по