Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толпа гладкая, сытая, отутюженная, излучающая здоровье и самодовольство. Много инвалидов — кто с костылем, кто с палкой. Они тоже сытые, ухоженные, не свихнувшиеся, не спившиеся. Один, без ног, ампутированных почти до пояса, заезжает колесом своей удобной тележки-кресла в газон и зовет меня.
— Перевезти, что ли, через улицу?
— Нет, только назад, данке.
Выезжает из газона, нажимает кнопку, и его тележка мчится вдоль по тротуару, обгоняя расступающихся прохожих. Все портативно, все надежно, все электрифицировано. А я вспоминаю Ваську из 6-й бригады морской пехоты. Бригада вся полегла в сорок первом, а Васька уцелел, но потерял обе ноги. Он соорудил ящик на четырех подшипниках и занимался сбором милостыни, подставив для этого морскую фуражку. Сердобольные прохожие быстро наполняли ее рублями и трешками. Тогда Васька напивался и с грохотом, гиканьем и свистом врезался в толпу, поворачиваясь на ходу то спиной, то боком вперед. Происходило это в пятидесятые годы на углу Невского проспекта и улицы Желябова, у аптеки. Тоскливо было мне и стыдно. Зашедши в аптеку, я услышал, как провизорша, красивая и молодая, вызывает милицию, чтобы та убрала смутьяна. Неужели ей не дано понять, что Васька положил свою молодую жизнь за нее, что она не сгорела в гетто только потому, что Васька не пожалел своих ног, а те, кто был с ним, своих голов? Потом Васька исчез…
В те годы добрая Родина-мать собрала своих сыновей — героев-инвалидов, отдавших свое здоровье во имя Победы и отправила их в резервации на дальние острова, чтобы не нарушали красоты столиц. Все они тихо умерли там.
А по сытому и злачному городу Мюнхену ходят толпы сытых довольных жителей, среди них — умытые, обихоженные и довольные инвалиды. Кто-то из них тогда, в сорок первом, бросил роковую гранату под Васькины ноги. Всего у них много, но жизнь напряжена, как натянутая струна. На лицах мужчин одержимость: они поставили перед собой задачу (какую, я не знаю) и неуклонно выполняют ее. Сильный народ. Работают как звери. Точно, аккуратно, со знанием дела, с сознанием долга. Считают плохую работу ниже своего достоинства. Не выносят беспорядка, халтуры. Нередко видишь усталых, посеревших людей, продолжающих трудиться поздно вечером… Но жадны и расчетливы беспредельно. На улицах много певцов, музыкантов. Чувствуется, что многие из них профессионалы, не нашедшие работу. Поют и музицируют прекрасно. Прохожие слушают, восхищаются… и ничего не бросают в шапку, лежащую перед музыкантом.
Поздно ночью, когда ветер гнал мокрый снег по опустевшей, но сияющей огнями улице, я услышал звуки флейты. То была бетховенская «Элиза» — мелодия, сотканная из нежности. В дверном проеме сидел музыкант в темных очках, сгорбленный, посиневший от холода, а рядом что-то шевелилось. Я увидел закутанную в ватное одеяло маленькую собачку. Голова ее преданно лежала на колене хозяина, а во взгляде черных глаз была почти человеческая тоска, страдание и безнадежная усталость. Дальше, под аркой городских ворот, разместилась компания чудовищно грязных бородатых парней. Их спутницы пили вино из больших бутылок, сидя прямо на тротуаре. Все они что-то орали, а собаки их, столь же грязные, огрызались на подстриженных, причесанных, чопорных пуделей и болонок, прогуливаемых благопристойными гражданами. Кто они, эти парни? Не знаю. За углом ко мне подошла очаровательная девочка лет пятнадцати, прилично одетая и чистенькая.
— Пойдемте со мной, я покажу вам тысячу и одну ночь!
— Помилуй, девочка, я гожусь тебе в деды!
— Тем более вам будет интересно! Пойдемте, папаша! (Vati)
У ночного кафе бродят виляющие толстыми задами наркопеды.
Из ярко освещенных, переливающихся всеми цветами радуги дверей несется оглушительная, ритмичная музыка. Это зал игровых автоматов. Захожу. Тут и морской бой, и охота на диких зверей, и автогонки, и просто рулетка. Все гремит и сверкает. В углу натыкаюсь на муляж — голую бабу, сделанную со сверхъестественной точностью, — как живая! С улыбкой она приглашает жестом войти в дверь. А там, оказывается, секс-шоп. Похабель во всех видах: картинки, диапозитивы, журналы, киноленты. Тут по сходной цене вы можете купить резиновую надувную девочку, которая все умеет и все может и которая снабжена переключателем на 120 и 220 вольт… Опустив марку в щель автомата, вы получаете пять минут цветной, озвученной порнографии — суперсекс, вдвоем, втроем, вшестером, сверху, снизу, через голову и даже на мотоцикле. У меня шевелятся остатки волос на голове, сердце бьется, становится худо и отвратительно… и я с уважением вспоминаю нашу советскую власть, которая за такое сажает в тюрьму, без разговоров и надолго!
Вылезаю на улицу, глотаю свежий воздух. На противоположной стороне — большая старинная церковь, совсем рядом, надо только сделать несколько шагов. Как это символично! Все в нашей жизни переплетается — возвышенное и низменное, добро и зло, чистое и грязное! За медную ручку в виде маленького крылатого ангела тяну к себе тяжелую дверь. Тишина и прохлада собора обволакивают меня. Здесь царит полумрак, людей мало, они сидят на скамейках, погруженное в свои мысли. Где-то в бесконечной темной дали, над алтарем, горит ярко освещенное Распятие. Оно завораживает, снимает с души смутное беспокойство, приведшее меня сюда, в обитель Бога.
Справа от входа, в небольшой капелле жарко полыхают огни в сотнях небольших плошек: немцы ставят их вместо свечей, опустив монету в копилку. Чуть выше, в нише стены статуя Богоматери. Успокоение нисходит на меня. Церковь эта не наша, но Бог-то у нас один… Беру плошку, зажигаю, и мой маленький робкий огонек тоже теплится рядом с другими, огонек надежды, просветления, очищения. Поднимаю глаза и вижу светлый лик Богородицы…
Помоги нам, заблудшим, Дева Пречистая! Очисти нас от зла, успокой измученные души наши…
Эта рукопись возникла в основном осенью 1975 года. В нее были добавлены дневники боев 311 с. д., написанные в 1943 году и глава «Сон» — 1945 года. Еще несколько незначительных подробностей в разных местах добавлены позже. В целом же эти записки — дитя оттепели шестидесятых годов, когда броня, стискивавшая наши души, стала давать первые трещины. Эти записки были робким выражением мыслей и чувств, долго накапливавшихся в моем сознании. Написанные не для читателя, а для себя, они были некой внутренней эмиграцией, протестом против господствовавшего тогда и сохранившегося теперь ура-патриотического изображения войны.
Прочитав рукопись через много лет после ее появления я был поражен мягкостью изображения военных событий. Ужасы войны в ней сглажены, наиболее чудовищные эпизоды просто не упомянуты. Многое выглядит гораздо более мирно, чем в 1941 — 1945 годах. Сейчас я написал бы эти воспоминания совершенно иначе, ничем не сдерживая себя, безжалостней и правдивей, то есть, так как было на самом деле. В 1975 году страх смягчал мое перо. Воспитанный советской военной дисциплиной, которая за каждое лишнее слово карала незамедлительно, безжалостно и сурово, я сознательно и несознательно ограничивал себя. Так, наверное, всегда бывало в прошлом. Сразу после войн правду писать было нельзя, потом она забывалась, и участники сражений уходили в небытие. Оставалась одна романтика, и новые поколения начинали все сначала…