Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Заходи, паря, однако.
Ты двинулся в черный дверной проем.
– Не сюда, паря. Туда вон сперва зайди.
Ты посмотрел туда, куда указывал взглядом монгол. Чуть сзади лепилась какая-то с неброской вывеской харчевня.
– Вина церковного выпей. Потом приходи, однако.
Ты выпил вина и вернулся. Сдержанно спросил:
– Вы кто, отец?
– Я-то? – расхохотался служка. – А зови ты меня – Великий Могол Православия. Или – Арбайтмахтфрай. Или – как тебе заблагорассудится. Имя мое – ничто. Дух мой и тело мое духовное – все. Иди, однако, сюда. Ближе, ближе…
Ты подошел, заглянул внутрь часовни.
Вверху, над головой, болталась напитанная пылью и потому казавшаяся влажно-тяжелой паутина. Внизу, сразу за порогом, сквозь раскрытый пол чернел глубокий церковный подвал. Клубки тьмы, слабый пляшущий огонек, длинный, старинный, без скатерти стол, гнутый в дугу писец, водящий над здоровенной амбарной книгой ручкой-фонариком, – вот все, что выхватил ты взглядом сквозь почти полностью снятые доски пола.
– Мне – туда?
– Туда, туда!
– А что там у вас?
– Школа нового письма, однако.
– Да может мне совсем это письмо и не нужно? Может я совсем не туда хотел?
– А куда ты, паря, хотел, однако: вверх али вниз? Внизу – трудов горы. Вверху – финтифирюльки одне и песенки. Куда? Говори!
– Не знаю я.
– Теперь, однако, узнаешь! Бог примет все. И тебя, дурака, примет. Ну, лети!
Монгол что было сил ткнул тебя кулаком в спину.
За спиной у тебя не было ни футляра со скрипкой, ни давно обломленных тщетой и упрямством крыльев.
Ты полетел вниз.
И полет вниз оказался намного радостней и слаще, чем любое воспарение вверх.
70-е ныне в загоне. И у публицистов. И у беллетристов. Застой, скука. Что делали? Ничего. А жили-то как? Ничего. А вот по Евсееву: мертвая зыбь «ничевокии» – то самое прошлое, неотвязное и опасное, что скрытно продолжается в настоящем и прямо-таки на глазах превращается в будущее. Оттого и «Романчик» его, по типажам и фактуре исторически-ностальгический, обжигающе современен. С прирожденными рассказчиками такие романы редко случаются, а получаются еще реже.
Алла Марченко. «Уже написан “Романчик”…»
Борис Евсеев пришел и продолжил то, что делали когда-то Ремизов, Замятин, Шмелев и другие большие русские писатели. И словно не было семидесятилетнего морока: снова заструился, затеплился свет подлинной русской прозы.
Леонид Бежин. «Русь многоликая», журнал «Октябрь»
Миры Б. Евсеева – разновариантные лики возможной судьбы: человека, страны, цивилизации – составляют литературный континент, пока только-только открываемый читателем. То исчезающая в далях этого фантасмагорического континента, то внезапно вознмикающая фигурка автора порой напоминает знак вопроса. Вопроса о положении сочинителя в нынешнем прагматичном, отнюдь не склонном к сантиментам мире.
Алла Большакова. Из книги «Феноменология литературного письма. О прозе Бориса Евсеева»