Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И что слепой я понарошку, тоже не говори, пусть думают, что за инвалидом охотятся, – сказал он.
– Все понял? – сказал он.
– Моя помочь твоя, ладно, – сказал пастушонок.
– А твоя мне за это подарить своя блокнота? – спросил он.
– Это еще зачем? – спросил Лоринков.
– Моя мечтать стать писатель! – сказал пастушок.
– Моя тоже! – сказал Лоринков.
– Ладно, половину блокнота тебе, – сказал он.
– По еплу! – сказал мальчишка.
– В смысле по рука! – сказал он.
Лоринков, в мыслях перенесшийся в Москву, где он намеревался схорониться в Литинституте, глубоко вдохнул кислый, вонючий воздух подвала, и сказал с чувством:
– Прощай, немытая Молдова, страна рабов, страна мудил!
* * *
Но честолюбивым планам псевдо-слепца не суждено было сбыться.
Ночью Лоринков, собравшийся бежать из села, услышал, как отпирается дверь подвала. От страха у него случился удар, который он поначалу принял за обморок. А когда все понял, было поздно… Лоринков лежал на полу без движения, остывал, и жалел лишь, что случилось все в подвале, а не под чистым небом. Хотелось перед смертью увидеть звезды. Нестерпимо болела левая рука. Боль разливалась по телу и стискивала грудь. Лоринков даже голову не мог поднять, чтобы посмотреть, кто это шуршит рядом с ним. Мышь, устало подумал псевдо-слепец. Но это оказался пастушонок Саша Танасе…
Деловито обшарив тело, пастушонок, торжествуя, вытащил из кармана Лоринкова блокнотик. Перелистал, светя фонариком, улыбнулся. На поступление в Литинститут и место второразрядного русского писателя хватало. Значит, это уже уровень лучшего молдавского классика, знал подкованный в литературе пастушонок. О-ла-ла, неожиданно весело подумал он.
– Сашка, ты? – слабым голосом спросил Лоринков.
– Моя, моя, – сказал пастушок, погасив фонарик.
– Они ушли? – спросил Лоринков.
– Они не есть существовать, – сказал пастушонок.
– Они есть мой оргазм то есть фантазм, – сказал он.
– Моя есть играть воображений, чтобы все получаться как в рисованный кинофильм «Остров сокровищ», – сказал он.
– И ты сдохнуть, а моя получить все! – жестко сказал он.
– Корочка член Союза Писателя Молдова, бюст на Аллея классик, почет и уважения, гребанный рот! – сказал пастушонок.
– Дастархан не вынести двоих! – сказал он красивую, услышанную где-то, фразу.
– Дастархан это скатерть… – сказал, умирая, Лоринков.
– Не тебе, русская чурка, учить меня узбекский язык! – сказал пастушок.
– А как же гуманизм?! – спросил, страдая, слепец.
– Умирать ты сегодня, я завтра! – сказал Сашка Танасе.
– Это есть гуманизм природа, – сказал он.
И пошел к выходу.
– Во имя Господа всемилостивого и всемогущего! – сказал Лоринков.
– Глоток вина перед смертью! – сказал он.
* * *
…Позже, глядя на свой бюст на Аллее классиков, установленный за Нобелевскую премию, полученную за произведение «Табор уходит на ПМЖ» – переписанное из блокнотика Лоринкова, – бывший пастушонок Сашка Танасе задумчиво улыбался. Вспоминал, как – услышав предсмертную просьбу, – вернулся к бочке, нацедил стакан вина, и поднес кружку к губам умирающего. Как тот, булькая и сплевывая, отпил чуть-чуть, и умер на руках у мальчишки. Как пастушонок закопал его под бочкой – чтобы несчастный напился уже хотя бы после смерти, – и присыпал песком. Как никто ничего не заподозрил, потому что каждый житель деревни давно уже мечтал убить чужака и украсть все его деньги. Значит, кому-то повезло, думал каждый в деревне. Интересно, кому, думали деревенские.
Думая об этом, Сашка Танасе часто вспоминал фразу, которую слепой произнес, выпив вина, после чего умер.
Кажется, она звучала так.
– Драгоценный мой! Брынза не бывает зелёного цвета! Это вас кто-то обманул.
Что это значит, и какое отношение имеет к истории слепого, Саша так до сих пор и не понял.
– Залупашка, сюда!
– Залупашка, туда!
– Залупашка, воды и булавок!
– Залупашка, а теперь фату!
– Залупашка, ноги в руки и бегом!
И когда бедняжка Залупашка, приняв буквально идиому, перекочевавшую в молдавский язык из русского в ходе многовекового гнета, разрушенного ветром национал-освободительных движений лишь в конце 20 века, – как красиво говаривал учитель Лупу, – взяла ноги в руки и попробовала идти, смеялась вся деревня. Хохотали до слез все, а особенно мамаша Залупашка и две ее сестрицы. Конечно, не родные они были девчонке: настоящая мать Залупашки, Вера Павличенку, давно уже работала в Италии горничной, выносила горшки из-под какой-то старой итальянской дебилки, да присылала домой каждый месяц по триста евро. За это отец Залупашки не гнал ее из дому, кормил – пусть плохо и нерегулярно, – и давал приют. Да, это была его родная дочь, но толку в ней не было никакого. Ведь Залупашка была дурочкой. Разговаривала она плохо. Скорее, мычала. Да, грудь у ней была тяжелая, наливная, но ноги – толстыми и короткими. Это, в принципе, не портило ее обычную для сельской местности фигуру, но Залупашка была обычно так грязна и замарана, что трогать ее брезговали даже изголодавшиеся по бабам – те ошивались в Европах да Подмосковьях – молдавские мужики. Девушке было пятнадцать лет, она пасла сельскую скотину – и колхозную, и частную, да еще и стада зажиточного фермера Плахотнюка, – и была очень несчастна. Как это часто бывает с детьми от родственных браков, – отец Залупашки был троюродным братом ее матери, что для молдавской деревни дело нормальное, – она немножко приволакивала ногу. Но, конечно, мечтала о принце. Ведь Залупашка была девушкой. А всякая девушка, – даже если она приволакивает ногу, и пасет скот, – мечтает, что рано или поздно компанию ей составит настоящий принц. Залупашка так и мечтала.
– Вот поведу я отару овец на пастбище, – думала она, потому что думать у ней выходило складнее, чем говорить.
– А навстречу мне Он, – думала она.
– Красивый, стройный, как Фэт-Фрумос, – воображала Залупашка.
– Обязательно в костюме и чтобы очки были, – думала она.
– Ну, конечно, без недостатков, – соглашалась про себя Залупашка.
– Пусть… ну, пусть, к примеру, он приволакивает ногу, как я, – придумывала Залупашка недостаток для своего принца.
– И вот он подходит ко мне, волоча ногу, берет меня за руку, и мы идем вместе пасти овец, приволакивая каждый свою ногу, – мечтала Залупашка.
– Отныне вместе и навсегда, – обрекала она себя и принца на бессмертие.