Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На канале Сен-Мартен чудится: комиссар в толстом пальто с бархатным воротником, в котелке и с трубкой в зубах мог бы со страниц романов Сименона зайти в кадры картины «Отель дю Нор» и куда лучше разобраться в драме молодых героев, чем циничный следователь в фильме.
Эти фантастические встречи действительно существовавших людей и литературных героев, персонажей разных эпох, объединенных не временем и степенью их реальности, но только местом – Парижем (разумеется, с помощью нашей памяти и воображения), вполне возможны и даже обязательны.
На канале Сен-Мартен эта способность парижского genius loci (духа, гения места) особенно ощутима.
Бельвиль. Метро
Удивительны набережные канала. Урбанистическая суровость железных высоких мостов для пешеходов, разводных переездов, по которым пересекают канал машины; старинные и таинственные механизмы шлюзов; сумрачно-блестящая вода, то совершенно неподвижная, то пенистая, густая и тяжелая, когда она гулко падает в шлюз, ожидающий очередное судно, баржу или прогулочный бато-муш «Арлетти».
Старые деревья нависают над водой канала, погружая его в вечные и даже несколько романтические сумерки. Вдоль воды по низкому берегу бредут редкие фланеры, а машины на проезжей части словно из другой, поспешной, обыденной жизни.
Но стоит показаться, хоть и в декабре, бледному, но веселому зимнему солнцу – набережные канала обретают сонную безмятежность, благостная тишина повисает над ним, железо мостов, ограждения, шлюзы, потеплевшая вдруг неподвижная вода между ними погружаются в сиесту; дремлют, радуясь чуть греющим лучам, над своими бокалами, рюмками и чашками задумчивые завсегдатаи пока все еще дешевых, очень старых кафе. Дремлет, нежится вместе с ними Сен-Мартен, жизнь с удовольствием останавливается, даже кораблики кажутся навсегда поселившимися в шлюзе.
Ценность повседневности для парижанина в значительной мере определяется погодой: даже в столичном, великолепном, вполне уже урбанизированном Париже ценность наступающего дня определяется тучами, дождем или солнцем. Обычно романы о комиссаре Мегрэ начинаются утром, когда он отправляется на набережную Орфевр, 36, и погода определяет тональность первых страниц. Сколько прекрасных поэтических строк посвящено Парижу в дождь, туман, солнце, в сумерки или на закате! И волошинское «В дождь Париж расцветает, / Точно серая роза», и бодлеровское «Un matin, cependant que dans la triste rue / Les maisons, dont la brume allongeait la hauteur, / Simulaient les deux quais d’une rivière accrue, / Et que, décor semblable à l’âme de l’acteur»[251], и множество других прекрасных строк – это именно проживание состояний атмосферы, погоды.
А дождь, или сумерки, или холодный ветер, что сметает сухие листья с тротуаров и хлопает ставнями, рябит тяжелую зеленую воду, гудит в конструкциях железных мостов, – это все мгновенно делает набережные канала пустыми и зловещими, хочется свернуть в боковую улицу, в обычный, мигающий теплыми огнями город, не замечающий ни ветра, ни дождя, ни даже самой темноты…
Люксембургский сад. Декабрь
Что ж, четверть часа по бульвару Ришар-Ленуар или пять минут на метро – и вот площадь Бастилии. Там станция метро над водой: за одной – прозрачной – стеной виден водоем у Сены, Порт-де-л’Арсеналь, а напротив, над платформой, – нечто вроде мозаики, где с нарочито трагической, лютой серьезностью, а в сущности, очень смешно изображены сцены Великой революции (совсем как разыгрывали их в дни ее двухсотлетия).
И снова сплетаются времена, опять одна сквозь другую просвечивают картинки, что-то мерещится, что-то вспоминается, что-то настойчиво и материально пробивается в старый образ Парижа: и сохраненные на мостовой очертания грозной крепости, и легкая колонна, возносящая к небу Гения Свободы, и громада Опера-Бастий, и шумная толпа тинейджеров на роликах, и кафе, кафе… И странная улица Лапп, в недалеком прошлом – приют апашей, воришек и, говорят, даже бандитов, а ныне, вечерами, она сонно-весела в вздрагивающих отсветах, что падают на камни мостовой из тусклых витрин скромных и веселых баров, танцевальных клубов, где очень много молодых, небогатых, но довольных людей.
И тут же – 91-й автобус, идущий прямо к нашей гостинице.
Есть, конечно, в последних страницах толика авторского лукавства, дело не просто в привычных автобусных маршрутах, а в местах, настолько крепко укоренившихся в памяти, что они мнятся тоже совсем близкими.
В обыденности привычного «своего» Парижа стал я понимать, что этот город – живая альтернатива тому, что мне в этой жизни ненавистно. Василий Яновский в своих известных мемуарах «Поля Елисейские. Книга памяти» писал, что определяет сам воздух Парижа словом «свобода». И конечно же, моя устремленность к Парижу укоренена в той несвободе, в которой прошла бóльшая часть жизни моего поколения. Париж был воплощением всего того, чего нас насильственно лишили, главной заграницей. Куда – мы точно знали – нам не попасть никогда.
В несомненно внешнем, но тоже бесконечно важном стиле парижской жизни едва ли возможны угрюмое хамство и угодливость, уныние, озлобленность, постоянная боязнь того, чтó скажут вокруг, убийственная серьезность, плебейская уверенность в собственной исключительности, недоверие к интеллекту, ненависть к уму.
Люксембургский сад. Осень
«Все это есть, и с избытком, – ответят мне. – Только иностранцу этого не видно!» Но Кокто, щедрый мудрец, написал: «Les étrangers conaissent mieux Paris que nous» – «Иностранцы лучше нас знают Париж»! Хотелось бы поверить ему хотя бы в том смысле, что мы ценим то, к чему парижане привыкли. Тем более если речь о чувствах не француза, но странника, с детства искавшего Париж и создавшего собственный миф о нем. Тут уж Париж и автор книги о нем остаются наедине.
Я люблю эти усталые, но смелые лица утреннего Парижа, оживленные блеском глаз: у меня есть работа! И благоговейное уважение вызывает пусть небогато, но тщательно и с хорошим вкусом одетые пары лет восьмидесяти, идущие вечером в ресторан или в гости держась за руки – или просто поддерживая друг друга; и мама, которая вежливо благодарит четырехлетнего сына, прокомпостировавшего в автобусе билет. Нет, я не думаю, что в Париже мало бед, болезней и нужды, но сколько же здесь и иного, того, чем можно любоваться.