Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Простой, добрый да ласковый, хороший! – говорила она. – А красавец-то вы какой, князенька, молодой какой, чудно, право!..
Захарьев-Овинов звонко засмеялся и даже не заметил своего смеха, не услышал его. А между тем это был первый смех, первый веселый смех в его жизни, после детства. Рука отца Николая была на его плече.
– Вот и хорошо, князь мой, вот все и ладно, – с таким же веселым смехом воскликнул священник. – Совсем по нраву пришелся ты моей Насте. А я-то думал: перепугается она, страшным ты ей покажешься!.. Да и показался бы страшным, – прибавил он, понижая голос и переставая смеяться, – если бы встретился с нею пораньше. Большая в тебе, мой князь, перемена, и перемена эта, по милости Божией, к лучшему. Так ли?
– Так, брат мой, так, – отвечал, тоже переходя от веселья к иным ощущениям, Захарьев-Овинов.
– Много перемен, много милосердия Божиего надо всеми нами, – сказал отец Николай. – Вот ты и у нас, князь, застаешь праздник, большой праздник! Давно мы с Настей повенчались, а были друг дружке совсем чужими, и было то большим для нас горем. Теперь же вторично соединены мы с нею самим Богом, мир и любовь между нами… и радость великая.
Слова эти объяснили Захарьеву-Овинову все. Теперь он понял, почему представлял себе жену брата совсем другою – она и была до сих пор «другая».
– А ведь я так и знал, что ты нынче к нам будешь. Сердце сказало! Спроси вот Настю.
– Да, да, – живо перебила Настасья Селиверстовна, – как проснулся, так и говорит мне: думается, говорит, ныне я моего князя увижу, так и сказал. Ох, князенька… да кабы вы знали…
Она не договорила.
– Знаю, – перебил ее Захарьев-Овинов, – знаю, что многое ему доступно.
Отец Николай взглянул на жену, и она поняла взгляд его.
– Пойду-ка я, – сказала она, – навещу тут больную женщину, не замешкаюсь…
Минуты через две Захарьев-Овинов остался один с братом.
Оставшись наедине, отец Николай взглянул на великого розенкрейцера с такой непривычной, редко посещавшей его грустью, что тот почувствовал смущение и даже трепет. Он не мог не понять ясного смысла этого взгляда. Глаза брата говорили ему: «У тебя легко на душе, ты смеялся, а между тем не пришло еще для тебя время радости и смеха, ты должен плакать!»
– Брат, – сказал Захарьев-Овинов, – с самых дней нашего общего с тобою детства я не знал, что такое радость, что такое горе. Слыша людской смех, видя людские слезы, я считал то и другое признаком детской слабости. Но всюду, где жизнь, – там и смех, и слезы. Пока я не был способен ни смеяться, ни плакать, я не жил. Мое существование было очень мрачно и холодно, хотя я и не понимал этого. Когда понял – я стал задыхаться, я стал просить той жизни, которую потерял. Понемногу она ко мне возвращается; кажется, я уже способен теперь смеяться – значит, могу и плакать…
Я вот пришел к тебе… у тебя хорошо, светло и весело. Я увидел твою жену. Прежде я никогда не видел людей, с которыми встречался, теперь я их вижу. Ну вот – я понравился твоей жене, а она понравилась мне, хотя мы с нею совсем различные люди и далеко, далеко находимся друг от друга. Далеко и близко. Я не думал, что это может быть, и увидел, что это есть. И я возрадовался этому. У меня на душе стало хорошо и весело, но ведь это – минутное, и вот – я уж не могу удержать такое состояние моей души… Я пришел к тебе не потому, что мне хорошо, а потому, что мне дурно. Я ищу твоей помощи, и мне надо открыть тебе мою душу.
Отец Николай сел рядом с ним, взял его руку обеими руками и не выпускал ее.
– Помнишь наши беседы, – заговорил он, – ведь я уже не раз повторял тебе, что ты несчастный. Теперь, князь мой, ты сам это видишь. Слава Богу! Ты видишь это!.. У тебя великий разум, великая ученость и мудрость; я же простой, мало ученый человек; но говори, говори мне все без утайки. Пусть слова твои будут настоящей исповедью… Бог поможет мне уразуметь, сердцем ощутить то, что недоступно моему пониманию.
Тогда началась исповедь Захарьева-Овинова. Он ничего не скрыл от священника и брата. Он увлек его за собою в самую глубину своей души, куда не допускал никого. Он чувствовал все возраставшее удовлетворение по мере того, как вводил брата в эти тайники души своей. Его гордость молчала. Он охотно признавался в своей слабости, в необходимости для себя поддержки, света, разъяснений.
Отец Николай понимал все. Мало того, ничто в братней исповеди не было для него новым и неожиданным. Он уже давно знал и чувствовал, что брат его был «волхвом» – человеком, владевшим тайными знаниями, достигнутыми без Божией помощи. Он полагал в этом величайшее несчастие для брата и почитал этого дорогого, любимого брата большим грешником.
Давно, уже давно молил он Бога о том, чтобы Он простил этого грешника, помиловал и просветил. Он уже знал, что пришло время благоприятное. Братняя исповедь показала ему, однако, что хотя уже началось великое обновление души человеческой, хотя уже гордость поколеблена, но сознания греховности еще нет, нет еще смирения, нет еще стремления к Богу и поклонения ему. Душа еще не очищена искренним, глубоким раскаянием, еще не омыта спасительными слезами.
Захарьев-Овинов остановился, думая, что сказал все, и пристально своими горящими, будто мечущими искры глазами глядел в спокойные, тихие глаза брата. Да, он чувствовал большое удовлетворение, высказав ему всё, приняв этого близкого, полного какой-то особенной благодатной силы человека в свой духовный мир, открыв ему все тайники души своей. Но в то же время он чувствовал и глухую боль, ноющую тоску, которая так и давила теперь его сердце.
– Куда же ты поведешь меня? – спросил он грустным голосом.
Отец Николай внезапно оживился, встал и быстрым, нервным шагом стал ходить по комнате.
– Тебе один путь, – вдохновенным шепотом начал он, все возвышая и возвышая голос, – один только путь – к Богу!
– К Богу!? – почти простонал от внезапно прорвавшейся сердечной муки Захарьев-Овинов.
Это было не то восклицанием, не то вопросом.
– Ты не знаешь этого пути, – подходя к нему и весь сияя каким-то особенным светом, ясно видимым Захарьеву-Овинову, воскликнул священник. – Я не могу указать тебе его, пока ты сам его не узришь, а узреть его ты можешь лишь тогда, когда почувствуешь всю свою греховность, когда почувствуешь, что тебе нельзя ни часу, ни малой минуты оставаться в этой греховности. Да, брат мой, ты великий грешник – пойми же это!.. Пади ниц, плачь, рыдай, моли себе пощады!.. Будем вместе молить о ней Бога!
– В чем же грех мой? – мрачно спросил великий розенкрейцер, весь содрогаясь и чувствуя в словах священника великую, мучительную правду.
– Твой грех?! Он в том, что ты до самого последнего времени жил, никого не любя, служа злу, так как там, где нет любви, одно только царство зла, а где зло – там преступление, там грех и ужас. Тем, что ты никого не любил, ты уже совершал ежечасно тяжкое преступление и губил свою душу. Но за тобой еще один великий грех… Неужели забыл ты его? А ведь от твоего этого греха возмутилась вся природа, возмутилась сама смерть… и выслала к тебе твою жертву! Ведь не ты один, ведь и я ее видел, эту бедную жертву!.. С того света пришла она к тебе и назвала тебя убийцей!