Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каким образом познакомилась Евлогия с этим монахом, остается неизвестным, но, возможно, она, услышав от кого-то из близких людей о нем, направила ему письмо, а тот ответил — и между ними завязалась переписка, начало которой утеряно. В сохранившемся первом послании Евлогии, являющемся ответом на письмо монаха, мы ничего конкретного не находим: здесь обретается только обычный для Византии жанр эпистолярной любезности. Несостоявшаяся императрица восхваляет «великую способность (силу) к любомудрию» своего корреспондента и одновременно жалуется на отсутствие у нее словесного образования (αμαλίαν εις την επιστήμην τής γραμματικής), скромно констатируя в то же время и собственную, пусть и малую, способность рассуждения (καί την μικράν δνναμιν εις το νοεΐν), дарованную ей благодатью и человеколюбием Творца и Спасителя Иисуса Христа (Посл. 1). По формальной своей стороне переписка сводится к просьбам Евлогии посещать ее для духовных бесед и вежливым, но упорным отказам монаха исполнить эти просьбы, поскольку ему требовалось в таком случае нарушать свое безмолвие и выходить из уединения в городскую суету. Наконец он соглашается навещать Евлогию шесть раз в году. Однако за этой формальной стороной переписки можно уловить некоторые существенные моменты, характеризующие личность и духовный настрой как самой Евлогии, так и неизвестного инока, выбранного ею в качестве духовного наставника.
Первое, что бросается в глаза при чтении переписки, это — чувство глубокого одиночества и скорби, которое, видимо, стало одной из основных констант земного бытия Евлогии. Она пишет, что после кончины обоих отцов — одного, давшего ей рождение по плоти, и другого, возродившего ее посредством пострижения в монашество, жизнь ее стала мучительной (όδυνηρώς ζώ), поскольку она лишилась духовного и просвещенного (буквально «словесного») общения (ομιλίαν πνευματικήν αμα καί λογικήν). Именно такое одиночество и заставило ее искать бесед с избранным ею монахом (Посл. 7). Тот же, отказываясь от подобных личных бесед, которые, по его мнению, могут быть заменены письмами, указывает на боголюбезное устроение души царственной настоятельницы, любящей больше «исихию», чем общение (Посл. 8: ονχ ήττον είναι φιλησνχον η φιλόμιλον την φιλόθεον γνώμην). Действительно, из собственных слов Евлогии мы узнаем, что она не покидает стен своего монастыря. Указываются и причины: при отсутствии строгого затворничества тесная связь с царствующим домом заставила бы ее присутствовать на царских свадьбах, похоронах и прочих торжествах. А это потребовало бы наличия многочисленной челяди, роскошных выездов и прочих ненужных затрат. Подобные издержки Евлогия считает ненужными, поскольку материальные средства будут служить не для спасения сестер, вверенных ей Богом (Посл. 15). А судя по всему, эти средства были еще значительными (Посл. 7), и в личном распоряжении игуменьи находились большие суммы. И весьма показательно, что она не желала тратить их на суетные и мирские вещи, — школа свт. Феолипта дала ей серьезную аскетическую выучку. Но избранному ею в духовники монаху она готова была оказать всяческую помощь (Посл. 7). Помимо чисто материальных услуг (какие-то деньги, необходимые вещи и пр.), в эту помощь входили и книги, дорогие и ценные в Византии. Корреспондент Евлогии пишет о великом множестве («куче» — σωρόν) книг, собранных Никифором Хумном и ею лично, как божественных, так и светского содержания (ελληνικών τε καί θείων), прямо говоря о своей потребности в них, и просит их прислать (Посл. 10).
Вообще, из переписки создается впечатление, что между монахом и Евлогией установилась определенная душевная связь, в которой значительную роль играла общность интеллектуальных интересов. Однако читающего переписку не покидает ощущение, что корреспондент Евлогии постоянно чувствовал ее высокое социальное положение и ту грань, которая отделяла его — человека, скорее всего, незнатного происхождения — от вельможной игуменьи. Хотя она осыпает его похвалами («о, чудеснейший человек Божий» и т. д.), высоко поставляя его литературный талант и глубину мысли (Посл. 13), но «шила в мешке утаить» было трудно — властный характер и привычка повелевать у Евлогии проскальзывают постоянно. Уже один тот факт, что она, несмотря на упорное сопротивление монаха, настояла на том, чтобы он посещал ее, говорит о многом. И когда он, призванный стать духовником Евлогии, обращается к ней как к опытному знатоку «исихии» и монашеской жизни (προς ησυχίας επιστήμονα και του μοναδικού βίου; Посл. 8), это звучит явной дисгармонией. Также его высказывание, что из уст женщины исходит глас, подобающий мудрому мужу, и что этот глас есть естественное порождение «самомудрой (αυτοσόφου) души» (Посл. 2), вряд ли можно отнести только на счет византийского «политеса». Сама Евлогия порой осознавала опасность того главного «дикого зверя», который терзал ее изнутри наряду с прочими «зверями». Она говорит о некоем свойстве (или «силе» — η ισχύς) нашего падшего ума746, который должен осознавать подчинение (υποταγήν), держащее его в узде; если же эта узда ослабевает и ум чувствует себя свободным, то тут же делается добычей страстей. Она сама познала это на опыте, ибо когда ее ум освободился от узды духовного подчинения (τον ζυγόν της νοερούς ύποταγης) архиерею (речь идет о свт. Феолипте), то он сразу же попал в плен греховных помыслов. Но теперь, встретив избранного ею монаха, она надеется, что вновь обретет узду такого подчинения (Посл. 15). Однако освободиться от рабства страстей, как это известно всем из собственного духовного опыта, значительно труднее, чем стать их добычей, поскольку они крепко держат в плену «свободный ум»… Для Евлогии это было трудно еще и потому, что покойный Филадельфийский святитель по своей духовной мощи намного превосходил нового духовника игуменьи. Сама она, судя по некоторым признакам, также успела «заматереть» в своей призрачной свободе от всякого духовного окормления. Накинуть на ее ум новую узду, дарующую истинную свободу, было уже нелегко.
Впрочем, следует отдать должное неизвестному нам монаху: он приложил все силы, чтобы помочь