Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впервые увидев этот кошмарный сон, она проснулась от собственного крика. Кэт была рядом и пыталась успокоить ее, обнимая, гладя по волосам, шепча какие-то слова. Наконец видение исчезло, и Клер перестала дрожать и всхлипывать. На соседних кроватях маленькой женской спальни заворочались другие обитательницы убежища, растревоженные ее криком. Однако ночные кошмары и выкрики были обычным явлением, ее истерика не была исключением. Никто не проснулся, погруженный в свое тяжелое забытье.
Клер и Кэт пошли в столовую, где всегда горел свет, в отличие от других помещений, освещавшихся ночником в целях экономии электроэнергии. Кроме того, в столовой была кофеварка. Они пили кофе, и Клер говорила, говорила, не в силах остановиться, несколько часов подряд. Ей необходимо было выговориться, рассказать об этом кошмарном видении и обо всем, что наболело за эти долгие дни заточения. Тогда Клер думала, что, если во всех подробностях опишет Кэт свой ночной кошмар, он никогда больше не повторится. Она не знала, что он будет неотвязно преследовать ее, повторяясь и во сне, и наяву.
Сочувствие Кэт, понимающий взгляд, ее молчаливое участие были так необходимы Клер. Завтра она снова войдет в свою роль твердой, несгибаемой, слегка циничной женщины, которой все нипочем, которая все знает, ко всему готова и все может вытерпеть без нытья и жалких эмоций. Но этой ночью она была обыкновенной женщиной, испуганной, одинокой, потрясенной горем, ей хотелось прижаться к чьему-то плечу и выплакаться. И пожаловаться, и пожалеть себя, и выговориться — раз и навсегда.
Сколько это уже продолжалось? Четыре недели? Четыре недели в этом проклятом убежище, как в капкане! Все остановилось: жизнь и время. Миг стал равен вечности. Пустота позади, пустота впереди. И бесконечные часы и минуты, наполненные никому не нужной суетой или бездельем. И мысли, мысли — одна страшнее другой.
Может быть, они и правы в своем стремлении вырваться отсюда.
Вырваться — и будь что будет. Неужели жизнь наверху или даже смерть страшнее бессмысленного прозябания в этой преисподней?
Она знала имя мужчины, сидящего за соседним столом, но, погруженная в себя, сейчас ни за что бы не вспомнила его, даже если бы от этого зависела ее жизнь. Наклонившись вперед, мужчина гладил руку женщины, сотрудницы телефонной станции. Женщина не была ни красивой, ни хорошенькой, ни даже хоть чуточку привлекательной, и улыбка нисколько не красила ее. Наверное, в прежние времена мужчины не обращали на нее внимания. Клер догадалась об этом по неуместно радостной и одновременно жалкой улыбке женщины. Но сейчас все изменилось, и любая женщина, даже немолодая и некрасивая, могла рассчитывать на внимание и быть желанной, просто потому, что у мужчин не было выхода. А сексуальные потребности все же давали о себе знать, не задавленные до конца гнетом депрессий. И уже не важно, каким было женское тело — стройным или неуклюже толстым, гладким и упругим или увядающим. В таких нечеловеческих условиях оно было подарком судьбы. Может быть, последним подарком.
В такой ситуации пышно расцветали зависть, соперничество, ревность и ненависть. Это, кстати, и спровоцировало мятеж в убежище. Клер усмехнулась. Мятеж? Да нет, конечно, просто элементарное самоутверждение масс. Опять смешно, теперь можно смеяться над каждым словом: какие массы, когда речь идет о жалкой кучке людей, волею случая оказавшихся в одном месте в этот страшный момент крушения мира. И все-таки да — самоутверждение перед властями, хоть их, представителей власти, здесь, по сути, вообще не было. Поэтому весь гнев и протест обрушились в конечном итоге на одного Дили, мелкую сошку в большой игре.
Мужчина за соседним столиком пробегал пальцами по руке женщины, едва касаясь ее кожи, и в этом, казалось, невинном жесте было столько откровенной чувственности, едва сдерживаемого желания, что Клер отвернулась. Не потому, что она осуждала их или завидовала, нет, совсем наоборот — эта не имеющая никакого к ней отношения, случайно подсмотренная ласка пробудила в ней ее собственную сексуальность, желания, которые она всеми силами пыталась подавить, усыпить.
Она снова вспомнила Саймона. Их отношения были гармоничными во всех смыслах: и в духовном, и в физическом. Может быть, другая женщина и не считала бы его ни идеальным любовником, ни суперменом, ни половым гигантом. Да и Клер так не думала. Просто Саймон был ее мужчина, именно о таком она всегда мечтала — нежном, внимательном, в меру настойчивом и эгоистичном. От каждого из них работа требовала полной самоотдачи, порой они уставали до изнеможения, и оба отдавались работе целиком, потому что у них не было детей. Но у них бывали чудесные минуты, когда, отрекшись от всего окружающего мира, они принадлежали только друг другу. Тогда сексуальное наслаждение было главным для каждого, и оба старались доставить максимальное удовольствие своему партнеру. Клер очень нравилось заниматься любовью. Работа и любовь — пожалуй, это было самое приятное в ее жизни.
Но долгие дни и недели после катастрофы она даже не вспоминал о сексе. Женщина в ней словно умерла под обломками рухнувшего мира, остался робот, машинально действовавший в ее оболочке.
Ни разу во время долгих бессонных одиноких ночей она не почувствовал сексуальный голод, никаких тайных признаков неудовлетворенного желания. Будто ничего этого никогда и не было. А потом ей приснился этот сон, этот кошмар, который уже больше не оставлял Клер.
Ее погибший муж, ее дорогой Саймон, приходил к ней, протягивая свою костлявую обугленную руку. Он хотел дотронуться до нее нет, он хотел обладать ею. Она чувствовала это. Она это видела. Его тело было изуродовано, сожжено или изъедено червями. Ничего не осталось от прежнего Саймона. Ничего...
Только член горделиво торчал из-под опаленных лохмотьев одеж ды. Он жил, был по-прежнему силен и полон желания, в нем билась живая, пульсирующая мужская мощь. Клер все время гнала от себя это видение, оно угнетало ее, расслабляло, делало ранимой и нерешительной. Она боялась этих снов. И лишь сейчас, случайно увидев чужую ласку, поняла, чего больше всего боялась — пробуждения сексуальных инстинктов, которые, вырвавшись из-под тяжкого гнета, могут просто погубить ее. О нет. Господи, это вовсе не так важно, не так важно! Без этого можно жить, если то, что сейчас происходит, считать жизнью.
Она знала, что многие, пережившие катастрофу, испытывают безудержное, изнурительное давление неудовлетворенного желания. Живая плоть бунтует, не желая считаться с обстоятельствами. Люди пытаются подавить в себе похоть, но природа бывает сильнее разума. А неудовлетворенное желание рождает напряжение, которое нужно снимать. И каждый ищет свой выход.
Так что зря она стыдится своих извращенно-эротических снов. Все вполне объяснимо. По крайней мере, теперь она так думает. Ей кажется что она все поняла: в этом сегодняшнем мире нет ничего запретного, бесстыдного, безнравственного. Мир сам стал таким и развращает души людей, пробуждает низменные инстинкты. Все, что она прежде любила, чем дорожила, разрушено, исчезло или, случайно уцелев, оказалось зараженным как проказой ужасающими последствиями катастрофы, в самых невероятных проявлениях.
Можно ли уважать человека после того, как он погубил себя и себе подобных? После такого безумства что можно ценить в человеке? Можно ли будет когда-нибудь снова как ни в чем не бывало наслаждаться искусством? Нет больше искусства, гениальных творений рук человеческих — все обратилось в пепел. И наслаждения тоже нет. Можно ли радоваться прохладному ветру, несущему успокоение, если он радиоактивен? Нет больше радости и нет успокоения. И нельзя прижаться к любимому человеку, ища защиты и тепла. Нет этого человека, есть холодный, изуродованный, разлагающийся труп.