Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Психеи женские черты в «Улялюме» Эдгара По: «Я брел по огромной аллее / Кипарисов – с моею душой, / Кипарисов – с Психеей, душой… / Целовал я ее, утешая. / „Что за надпись, сестра дорогая, / Здесь на склепе?“ – спросил я, угрюм»[112].
А Малларме, беседуя в театре с «душой, или же с нашей идеей» (то есть с Божеством, явленным человеческому духу), именует ее «столь изысканной, ненормальной (sic) дамой»[113].
так обращается к ней Валери. В христианском мире на смену нимфам и феям приходят иные, менее плотские образы; но у домашних очагов, в пейзажах, в городах и в самих людях по-прежнему неотвязно присутствует неосязаемая женственность.
Эта истина, погребенная во мраке вещей, сияет также и в небе; душа, абсолютная имманентность, есть в то же время и трансценденция, Идея. Не только города и народы, но и абстрактные понятия и институты приобретают женские черты: Церковь, Синагога, Республика, Человечество во французском языке – женщины, а равно и Мир, Война, Свобода, Революция, Победа. Идеалу, который полагает перед собой мужчина как сущностного Другого, он придает женские черты, потому что женщина есть осязаемый образ инаковости; именно поэтому почти все аллегории, как в языке, так и в иконографии, – женщины[114]. Женщина, душа и Идея, является также и посредницей между ними: она – благодать, влекущая христианина к Богу, Беатриче, указующая Данте путь в загробном мире, Лаура, призывающая Петрарку к вершинам поэзии. Во всех учениях, где Природа уподобляется Духу, она воплощает Гармонию, Разум, Истину. Гностические секты сделали Мудрость женщиной – Софией; ей приписывали искупление мира и даже его сотворение. Тогда женщина уже не плоть, но увенчанное славой тело; ею уже не стремятся обладать, ее почитают во всем ее нетронутом великолепии; бледные покойницы Эдгара По неуловимы, как вода, как ветер, как воспоминание; в куртуазной любви, в прециозных салонах, во всей галантной традиции женщина – уже не животное, но эфирное создание, дуновение, свет. Так непроницаемость женской ночи оборачивается прозрачностью, чернота – чистотой, как в этих текстах Новалиса:
«…Вдохновенье ночное небесною дремой меня осенило; тихо земля возносилась, над нею парил мой новорожденный, не связанный более дух. Облаком праха клубился холм – сквозь облако виделся мне просветленный лик любимой».
«Ты тоже благоволишь к нам, сумрачная Ночь?.. Сладостным снадобьем нас кропят маки, приносимые тобою. Ты напрягаешь онемевшие крылья души. Смутное невыразимое волнение охватывает нас – в испуге блаженном вижу, как склоняется ко мне благоговейно и нежно задумчивый лик, и в бесконечном сплетенье прядей угадываются ненаглядные юные черты матери… Истинное небо мы обретаем не в твоих меркнущих звездах, а в тех беспредельных зеницах, что в нас отверзает Ночь»[115].
Нисходящее притяжение женщины поменяло направленность: теперь она зовет мужчину не к сердцу земли, а к небесам.
восклицает Гёте в финале второй части «Фауста».
Поскольку Дева Мария – наиболее завершенный, наиболее почитаемый образ возрожденной и посвященной Добру женщины, интересно проследить, каким он предстает в литературе и иконографии. Вот отрывок из литаний, какие обращали к ней в Средние века ревностные христиане:
«[…] Высочайшая Дева, Ты плодородная Роса, Источник Радости, Канал Милосердия, Колодец с живой водой, усмиряющей наш пыл.
Ты Сосок, из которого Бог кормит сирот молоком…
Ты Мозг, Мякиш, Ядро всего благого.
Ты Жена не лукавая, чья любовь вечна и неизменна. […]
Ты Купель, Снадобье для жизней прокаженных, искусная Лекарка, равной которой не сыщешь ни в Салерно, ни в Монпелье. […]
Ты Дама с целительными руками, Твои прекрасные, белые, длинные пальцы восстанавливают носы и губы, делают новые глаза и новые уши. Ты утишаешь рьяных, оживляешь параличных, укрепляешь малодушных, воскрешаешь мертвых».
В этих обращениях мы находим большинство указанных нами женских атрибутов. Дева Мария – это плодородие, роса, источник жизни; на многих изображениях она предстает у колодца, источника, ключа; выражение «источник жизни» – одно из самых распространенных; она не творит, но удобряет, выводит на свет то, что скрыто в земле. Она – глубинная реальность, заключенная в видимой оболочке вещей: ядро, мозг. Она усмиряет желания: она дана человеку, чтобы их утолить. Всюду, где жизни грозит опасность, она спасает и восстанавливает ее: врачует и укрепляет. А так как жизнь исходит от Бога, она, будучи посредницей между человеком и жизнью, осуществляет и связь человечества с Богом. «Врата дьявола», – говорил Тертуллиан. Но, преображенная, она становится вратами небес; в живописи ее изображают открывающей врата или окно в рай или же возводящей лестницу от земли к небосводу. Еще более ясный образ – заступница, радеющая перед Сыном за спасение людей: на многих картинах Страшного суда Богоматерь обнажает груди и молит Христа во имя своего славного материнства. Она укрывает в складках плаща детей человеческих; ее милосердная любовь сопровождает их в океане, на поле брани, в любых опасностях. Во имя милосердия она смягчает Божественную справедливость: «Богоматери с весами» с улыбкой склоняют в сторону Добра чаши, на которых взвешивают души.
Эта милосердная, нежная роль – одна из самых важных ролей, отведенных женщине. Женщина, даже всецело включенная в общество, незаметно проникает и за его пределы, потому что в ней заложена коварная щедрость Жизни. В некоторых случаях это несовпадение задуманных мужчинами построений и случайности природы выглядит тревожным, но оно становится благотворным, когда женщина, слишком покорная, чтобы нести угрозу творению мужчин, ограничивается тем, что обогащает его и сглаживает чересчур резкие линии. Боги-мужчины воплощают в себе судьбу; богини же обладают ничем не оправданной благожелательностью и своевольной снисходительностью. Христианскому Богу свойственна суровость справедливости, Деве Марии – мягкость милосердия. На земле мужчины отстаивают законы, разум, необходимость; женщине ведома изначальная случайность самого мужчины и той необходимости, в которую он верит; отсюда и таинственная ирония, цветущая на ее губах, и ее гибкое великодушие. Она рожала в муках, она врачевала раны мужчин, она кормит грудью новорожденного и хоронит мертвых; она знает все, что уязвляет гордость мужчины и унижает его волю. Даже склоняясь перед ним, подчиняя плоть духу, она держится за плотские границы духа и опровергает серьезность жестких мужских построений, сглаживает их углы; она привносит в них бескорыстную роскошь, неожиданную грацию. Ее власть над мужчинами основана на том, что она нежно призывает их к скромному осознанию своего истинного положения; в этом секрет ее трезвой, мучительной, ироничной и любящей мудрости. Даже легкомыслие, своеволие, невежество у нее – милые добродетели, ибо они расцветают по ту и по эту сторону мира, где мужчина предпочитает жить, но не любит чувствовать себя запертым. В противовес застывшим значениям, орудиям, изготовленным для практических целей, она являет тайну нетронутых вещей; она распространяет по городским улицам и вспаханным полям дыхание поэзии. Поэзия стремится уловить то, что существует по ту сторону повседневной прозы, и женщина есть в высшей степени поэтическая реальность, поскольку мужчина проецирует на нее все, чем сам не решается быть. Она воплощает Грезу; греза для мужчины – нечто самое близкое и самое чуждое, то, чего не хочет, не делает, к чему он стремится и чего никогда не достигнет; таинственная Другая – глубокая имманентность и далекая трансценденция – сообщает грезе свои черты. Так Аврелия посещает во сне Нерваля и вручает ему весь мир в обличье грезы. Она «начала расти под ярким лучом света таким образом, что весь сад постепенно сливался с ней, и террасы, и клумбы с розами становились фестонами и розами на ее одеждах; в то время как ее лицо и руки переносили свои контуры на пурпурные облака на небе. Я таким образом терял ее из виду, по мере того как она преображалась, поскольку она как бы тонула в своем собственном величии. „О! Не исчезай! – вскричал я. – Ибо природа умирает вместе с тобой!“»[117]