Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В самолетах я ворую салфетки, в ресторанах — тарелки, в кафе — кофейные ложечки и пепельницы, из отелей увожу домой халаты и полотенца, не говоря уж о маленьких кусочках мыла и крошечных упаковках шампуня: эта моя коллекция и по количеству экспонатов и по их невиданному, межконтинентальному разнообразию — несомненно, лучшая в мире. Но я предаюсь этому пороку не один, моя невестка Ризия, когда гостит у нас, непременно крадет что-нибудь из моих трофеев, приводя в свое оправдание старинную поговорку: «Кто у вора уворует, с того семь грехов снимется».
Это пагубное пристрастие передалось мне от дядюшки Алваро Амаду — он не мог пройти мимо того, что плохо лежит. Моя подруга жизни дона Зелия на протяжении полувека делит со мною радости и тягости супружества, ко всему вроде бы должна была привыкнуть, но до сих пор брезгливо морщится, когда видит, как, летя над океаном на высоте десять тысяч метров, прячу я в карман салфетку с изображением розы ветров. Отец мой, полковник Жоан Амаду, таинственным образом сочетал в себе черты и свойства жмота и скряги, который за медный грош удавится, с непостижимым умением расшвыривать деньги налево-направо, пускать их по ветру. Известно, яблочко от яблони…
Удовольствие, которое получаешь от устных рассказов Луиса Форжаза Тригейроса (того самого, что покупал «вишневую фуфаечку»), сравнимо лишь с чтением его же новелл. И сколько же их было, этих рассказов! Жалко, что память меня подводит: путаются у меня в голове даты, места действия, имена персонажей. Рискну все же воспроизвести один из таких «случаев из жизни», которые при всей своей полуанекдотичности дают очень точное представление о том, что такое национальное единство и как соотносится оно с этнической пестротой бразильской нашей нации. Будьте снисходительны — мне далеко до Тригейроса.
Итак, если не путаю, дело было в 80-е годы в Эгейском море, по которому на пароходе плыли среди прочих туристов сам Тригейрос с Марией Эленой и португальский писатель Давид Моуран-Феррейра со своей женой Пилар. Корабль шел от острова к острову, а обе четы оживленно и горячо — об этом можно было бы и не упоминать, португальцы иначе не умеют — обсуждали разные темы, затрагивая и взрывоопасную тему поэзии. При этом за ними внимательно наблюдала группа людей, похожих на японцев, смирно стоявшая на палубе. В самый разгар дискуссии один из них отделился от своих соплеменников и приблизился к спорящим.
— Это вы по-португальски говорите, верно? — осведомился он. — А сами откуда будете?
— Из Португалии и будем, мы — португальцы, — отвечал ему Давид Моуран.
Японское лицо вдруг осветилось совершенно бразильской — от уха до уха — улыбкой.
— Это португальцы! — обратился он к своим товарищам. — Это наши предки!
«Предки?» В голове Тригейроса замелькало: образы каравелл, великие географические открытия, покорение Востока, грандиозные и массовые совокупления конкистадоров с местными туземцами и неведомое потомство… Он спросил, не течет ли в их азиатских жилах португальская кровь, не посетил ли их остров лет пятьсот назад какой-нибудь Васко да Гама?
— Португальская кровь? У нас? Да что вы?! Мы — бразильцы из Сан-Пауло! — радостно закричал псевдояпонец. — А португальцы — это же наши предки! — и пояснил наставительно: — Вы — наши прапрадеды.
И это именно так. Португальцы — ближайшая родня всех без исключения бразильцев. Зелия, чистокровная итальянка, чувствует себя в Лиссабоне как дома, а во Флоренции, где родился ее отец, и в Венеции, откуда родом ее мать, она чужестранка.
Сказка сказывается, а не объясняется, а герой ее должен быть существом из плоти и крови, из мяса и костей, — не куклой на руке романиста. Есть у меня одна безобманная примета, по которой я могу судить, что герой живет. Это когда он начинает противиться моей воле, отказываться делать то, что противно его природе, несообразно его личности. Случается так довольно часто, и я мог бы написать целую брошюру о подобных казусах.
Я уж рассказывал о том, что произошло с доной Флор. Когда история о ней и двух ее мужьях подходила к концу, приехала в Баию моя племянница Жанаина. Она знала о романе, но желала знать больше. Дона же Флор в это самое время оказалась перед дилеммой: ей до смерти хотелось отдаться Гуляке, первому своему мужу, хотелось так сильно и нестерпимо, что он пришел к ней с того света — путь неблизкий и нелегкий, но дону Флор обуревает желание компенсировать ему тяготы пути, уплатить дорожные издержки. Однако она ведь не какая-нибудь прости господи, а благопристойная мещаночка, крепко опутанная предрассудками и условностями вроде, например, супружеской верности и святости семейного очага; во второй раз выйдя замуж за фармацевта Мадурейру, она из мелкой буржуазии перешла в разряд средней, отчего еще крепче сделались все ее запреты, уважение к законам и правилам. Помимо того обстоятельства, что дона Флор — принципиальная противница адюльтера, она любит своего аптекаря и не хочет ему изменять.
И вот я вплотную подобрался к тем страницам, которые предшествовали падению доны Флор — любовь должна была смести все препоны и восторжествовать. Я сказал Жанаине: «Совершенно ясно, она уступит Гуляке, ни о чем другом и не помышляет». — «А скажи, дядюшка, каков же будет финал, чем окончишь ты роман?»
Я взвесил все «за» и «против», вспомнил о сеансе магии, устроенном доной Флор для того, чтобы вернуть первого мужа в те края, откуда нет возврата, подумал, что она, верная жена, нарушившая свой долг, преступившая запрет, должна просто умирать со стыда, терзаться угрызениями совести, обманув доверие Теодоро. Да, видя, что заклятие действует, и Гуляка растворяется в воздухе, она отправится за ним следом. Я хотел сочинить поэтический пассаж, рассчитывая, что читатель поймет — дона Флор бредит, мечется в жару и умирает, ибо только смертью можно искупить ее вину, ее грех. Племянница Жанаина одобрила такую концовку.
И уехала. А я продолжал писать роман. И в соответствии с авторским замыслом дона Флор прекратила сопротивление, приняла Гуляку, исторгая стоны любви, заново познала блаженство в его объятиях. Сцену эту я сочинил ночью — в те времена я еще работал по ночам, — закрыл машинку и пошел спать. Утром продолжил. Это как раз то место, когда голая дона Флор нежится утром в постели, вспоминая минувшую ночь и испытывая новый прилив вожделения, и входит в полосатой пижаме законный муж, фармацевт Теодоро. Увидав такую соблазнительную картину, он эту пижаму снимает и принимается любить жену как полагается — сверху, скромно, прилично, пристойно, безо всяких изысков и излишеств. И хотя умеренные и немного пресные ласки Теодоро совсем не похожи на бурную страсть, на жгучее неистовство Гуляки, сотворенного из меда пополам с перцем, дона Флор наслаждается ими в полной мере и — не спросясь меня, более того, не подумав даже о том, что это идет вразрез с моими творческими планами, — внезапно перестает мучиться необходимостью выбора, сознанием своей вины и остается жить, жить с обоими, такими разными, мужьями — с беспутным вертопрахом и респектабельным буржуа, находя в этих перепадах и чередованиях неожиданную отраду. И полное удовлетворение.