Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем временем приближался день, который первоначально должен был стать днем нашей свадьбы, и жизнь под одной крышей, бок о бок, в доме его матери, конечно же, не могла не наводить на мысли о том, как все было бы, если бы эта свадьба состоялась. Например, тысячи мелочей повседневного быта, касавшихся не только его матери и пансиона, но и его самого: шла ли речь о запропастившейся куда-то книге или о том, что горничные, наводя порядок в его комнате, дерзнули вторгнуться в Святая Святых – прикоснуться к его письменному столу, – со всеми своими маленькими бедами и огорчениями он всегда приходил ко мне, словно я и в самом деле была его женой! При этой мысли в груди у меня все замирало. Но я чувствовала, что и с ним происходит то же самое. В комнате больной мы общались друг с другом как брат и сестра, но стоило нам покинуть ее, как все мгновенно менялось. Ему словно вдруг становилось трудно дышать, он торопливо и порой довольно холодно прощался и уходил к себе. А иногда он, наоборот, никак не мог расстаться со мной. В то время я по вечерам обычно была занята подсчетом дневных расходов, к которому могла приступить лишь после того, как приходила ночная сиделка, сменявшая меня у постели больной. Эта работа, к которой меня упорно приучала свекровь, давалась мне с трудом, так как я унаследовала от бабушки необыкновенную широту и легкость в обращении с деньгами. Поэтому, когда я управлялась с этой ненавистной повинностью, было уже довольно поздно.
Я сидела в длинной узкой столовой у обеденного стола под старинными, потемневшими от времени фамильными портретами, взиравшими на меня сверху так приветливо, так открыто, так по-родственному ласково. Должно быть, именно из-за этих темных портретов я каждый раз испуганно вздрагивала, когда на пороге неожиданно появлялась светлая и бессонная – такая нереально светлая и бессонная – фигура Энцио. А он появлялся почти регулярно – уже после того, как мы давно пожелали друг другу спокойной ночи, часто и дважды, и трижды, с каким-нибудь вопросом, ненужность которого приводила его самого в смущение. Или он подсаживался ко мне и предлагал свою помощь, зная, как тяжело мне дается бухгалтерская премудрость. Однако, как только мы вдвоем склонялись над цифрами, работа продвигалась еще медленнее; впрочем, он и не пытался мне помогать. В один из таких вечеров мы какое-то время сидели так тихо, что слышны были лишь биение наших сердец и далекий шум Неккара, доносившийся сквозь открытые окна, – он пока что еще жил своей вольной, удивительной жизнью! Мне вдруг вспомнилась моя первая ночь в Гейдельберге, когда мне приснилось, будто его волны подхватили меня и унесли прочь.
– Как громко он шумит по ночам!.. – сказала я растерянно-смущенно.
– Да, жизнь нельзя остановить, стреножить, – ответил он.
И мне вдруг почудилось, будто мы слышим вовсе не шум реки, а голос собственной крови, восстающей в глубинах нашей жизни против нашей судьбы, подобно тому как река противилась своей судьбе.
«Ведь, приходя, как ныне, прихожу я…» – мелькнуло у меня в сознании. Энцио неотрывно смотрел на меня. Я чувствовала: он ждет, что меня одолеет колдовская сила его близости и любви, и она одолела меня – о, как безжалостно она подчинила меня своей власти! Но в этой близости и в этой любви присутствовало уже что-то другое, чего не было прежде. Это было уже не сладостно-ласковое влечение нежности и не могущество настойчивой воли, направленной на меня, как магнетический поток. Смутившись, я встала и пожелала ему доброй ночи. Он схватил меня за руки.
– Не уходи! Не уходи!.. – властно произнес он.
Я, превозмогая боль, вырвала руки и пошла к двери. На пороге я остановилась.
«А уходя, мой друг, не ухожу…» – сказала я сквозь слезы, однако мои слова словно угодили в стремнину его воли, так что их смысл беззвучно распался, и, когда я оказалась за дверью, мне пришлось собрать воедино все свои силы, чтобы не вернуться к нему. И потом, уже глубокой ночью, мне все время чудилось, будто я сквозь стены чувствую всю мощь его направленной на меня воли. Я с ужасом и горечью поняла, что утешение и покой, которые, как я надеялась, принесет ему мое присутствие, – чистейшей воды иллюзия, что моя близость для него – мука и постоянный источник беспокойства! Его теперь вдруг стало раздражать во мне многое из того, что он раньше любил и что давало ему повод полуласково-полуиронично называть меня маленьким пережитком довоенного времени. Все, что я ни говорила, казалось ему слишком глубокомысленным или, наоборот, слишком наивным, а иногда он упрекал меня в чрезмерной искренности. Ему не нравился мой внутренний ритм, то, что я никогда не поддавалась лихорадочной спешке и суете. Его огорчало то, что я не желала усваивать некоторые слова из его газетного лексикона. Больше всего он злился, когда я куталась в бабушкину римскую шаль, так как меня в то время почти постоянно знобило, хотя было еще по-летнему тепло. Я знала, что эти постоянные упреки – всего лишь выражение его глубинной неудовлетворенности: его воля коршуном кружила над моим бытием, нацелившись на него снаружи, в то время как сам он пытался подточить его основы изнутри. Ибо причиной его мук, вызванных моей близостью, была не только его страсть: эта близость означала в то же время близость целого мира, реальность которого он давно уже отрицал, но который тем не менее, по его мнению, постоянно заявлял на него свои права.
В те дни я часто поневоле вспоминала тетушку Эдельгарт, с раздражением и злостью относившуюся к моим утренним посещениям церкви. Энцио, правда, ни словом не упоминал мессу, но всячески старался помешать мне ходить на службу. Он, например, заявлял, что нанял сестру милосердия для того, чтобы я могла утром подольше поспать, а я перечеркиваю его добрые намерения. Или жаловался, что матери приходится ждать меня с завтраком. Или говорил, что состояние больной слишком серьезно и мое присутствие в доме просто необходимо. Незаметно ходить в церковь мне не удавалось, так как он каждое утро проверял, дома ли я. И если я встречала его, возвращаясь со службы, то это вовсе не было случайностью. А иногда он даже перехватывал меня уже на паперти, сославшись на какое-нибудь «срочное дело» ко мне, в действительности же – лишь для того, чтобы иметь повод сказать мне, какой бледной и усталой я выгляжу, хотя день еще только начинается. Как непохоже это было на его прежнее отношение к моим посещениям церкви! И он тоже прекрасно сознавал это. Но когда я смотрела на него в такие минуты, то неизменно встречала необыкновенно ясный, необыкновенно прозрачный, исполненный непоколебимой уверенности взгляд, который я ощущала даже во время службы с какой-то смутной тревогой. Временами эта тревога была такой острой, что я ловила себя на подозрении, не наблюдает ли он за мной и в церкви.
Тем временем состояние моей свекрови ухудшилось, причем теперь ее одолевала не столько болезнь, сколько слабость, причину которой доктор не мог объяснить и на которую вначале не обратил особого внимания, в то время как сама больная придавала ей огромное значение. Она считала, что близится ее конец, на который, впрочем, как и на все остальное, связанное с ней самой, смотрела с присущим ее флегматичной натуре равнодушием. В один прекрасный день она торжественно объявила мне, что теперь совершенно спокойна за судьбу своего сына, поскольку пансион обрел в моем лице настоящую хозяйку. И теперь у нее осталось лишь одно-единственное желание – дожить до нашей свадьбы. Неужели же я лишу ее этой последней радости? Я сразу же поняла: она поставила себе целью сломить мое сопротивление и добиться нашего скорейшего соединения. Так же как она всегда жила лишь ради исполнения желаний своего сына, так теперь она, похоже, решилась ради него извлечь максимальную пользу даже из своей смерти. Напрасно я пыталась объяснить ей, что мое сердце принадлежит Энцио и что я никогда не расстанусь с ним. Со свойственной ей трезвостью она заявляла, что подобные заверения для нее лишены смысла, если они не ведут к скорейшей женитьбе. Энцио нужна женщина, которая будет заботиться о нем, когда ее не станет, а поскольку я люблю его, то для меня это должно иметь такое же значение, как и для нее. Она с невероятной настойчивостью день изо дня повторяла все это, как своевольное дитя. Состояние ее при этом все заметнее ухудшалось, так что Энцио в конце концов пришлось отказаться от своей работы в должности редактора, к которой он как раз в те дни должен был приступить, потому что его переезд в другой город, где выходила газета, был чреват опасными переживаниями и волнениями для больной – возможность трагического исхода становилась все более реальной. Просьба ее звучала все настойчивей, и у меня не было никакой надежды ни отвлечь ее от навязчивого желания, ни объяснить ей причину моего сопротивления – как я могла объяснить свои религиозные соображения женщине, которая даже перед лицом смерти не задавалась вопросом о дальнейшей судьбе своей души? До этого я лишь дважды столкнулась со смертью: бабушка хоть и предала свою благородную душу Богу без всякой веры, но сделала это с неописуемым величием. Тетушка же Эдельгарт перешла в мир иной уже как блаженная. И вот я впервые готовилась стать свидетелем смерти, в которой не было ни человеческого величия, ни Божественной милости. Я невольно вспоминала письмо отца Анжело, в котором он писал: «Дитя мое, не обольщайтесь, если вам доведется слышать слова, – быть может, даже произносимые с церковных кафедр, – будто бы смерть есть великий мастер обращения неверующих. Она была им на протяжении многих веков, и, может быть, ей это все еще время от времени удается, но это уже пережитки прошлого, старомодный финал земного бытия. Тайна современной смерти состоит в том, что даже ей уже не под силу обратить богоотступную душу. Будьте готовы к тому, что вы увидите людей, даже перед лицом смерти не испытывающих потребности в примирении с Богом, в ином, просветленном, свободном от всего земного бытии. Будьте готовы к тому, что им противно это иное, просветленное бытие, что мысль о нем для них гораздо более мучительна, чем погружение в ничто».